Представляем вашему вниманию отрывок из книги Давида Ван Рейбрука «Против выборов».

Купить полную книгу

А потом происходит нечто странное. Это прекрасно описывает Бернар Манен:

«Однако по прошествии едва ли одного поколения после Духа законов и Общественного договора идея распределения публичных должностей по жребию практически исчезает. Она никогда всерьез не рассматривалась в период Американской и Французской революций. Когда отцы-основатели объявляли равенство всех граждан, они без тени сомнения утвердили на обеих сторонах Атлантики безусловное господство способа избрания, издавна считавшегося аристократическим».

Как это могло случиться? Как произошло, что доводы самых влиятельных философов того времени были проигнорированы — в век, когда тем не менее непрерывно ссылались на разум и les philosophes?

В чем причина этого одностороннего триумфа процедуры выборов, которая считалась аристократической? И наконец, как могло статься, что жеребьевка, как теперь принято выражаться, «совсем исчезла с радаров»?

Одно время историки и политологи считали, что столкнулись с загадкой. Может быть, дело в практических трудностях? Да, определенно, существовала разница в масштабах: применить жеребьевку в античных Афинах, городе площадью несколько квадратных километров, — не то же самое, что применить ее в такой большой стране, как Франция, или на огромной территории тринадцати только что получивших независимость штатов на атлантическом побережье Северной Америки. Уже с точки зрения преодоления расстояний речь идет о совершенно иной вселенной. Это, конечно, имело значение.

Да, в конце XVIII века национальные реестры населения и демографическая статистика еще не были достаточно развиты, чтобы дать жеребьевке справедливый шанс. Не была известна даже численность населения в стране, не говоря уже о том, как извлечь из данных о ней репрезентативную выборку. И да, тогда еще не было глубоких, детальных знаний об афинской демократии. Первое обстоятельное исследование, «Выборы по жребию в Афинах» («Election by Lot at Athens») Джеймса Уиклифа Хедлама, появилось только столетие спустя, в 1891 году. До того времени обходились некоторыми весьма неполными представлениями, описанными в таких случайных работах, как «О природе и использовании жребия: исторический и теологический трактат» («Of the Nature and Use of Lots: A Treatise Historicall and Theologicall») пуританского священника Томаса Гатакера, опубликованной в 1627 году.

Но практические трудности были не единственной причиной. Ведь учет населения в древних Афинах тоже вели не идеально. А жители Флоренции не располагали детальными знаниями о том, как обстояло дело в Греции. И все же они использовали жеребьевку в широких масштабах. В трудах американских и французских революционеров бросается в глаза не то, что они не могли применить жеребьевку, а то, что они этого просто не хотели, причем не только по практическим причинам. Кажется, что у них ни на минуту не возникало желания приложить к этому усилия. На неосуществимость никто из них не жаловался. Возможно, жеребьевка и была неосуществима, но им она определенно представлялась нежелательной. Это связано с их взглядами на демократию.

Для Монтескье существовало три формы государственного правления: монархия, деспотия и республика. При монархии одно лицо властвовало согласно установленным законам; при деспотии также властвовало одно лицо, но без установленных законов, совершенно произвольно; а при республике власть сохранялась за народом. У этой последней формы государственного правления он выявил еще одно, чрезвычайно важное, отличие: «Если в республике верховная власть принадлежит всему народу, то это демократия. Если верховная власть находится в руках части народа, то такое правление называется аристократией".

Довольно хорошо известно, что высшая буржуазия, которая в 1776 и 1789 годах стряхнула с себя британскую и французскую корону, боролась за республиканскую форму государственного правления. Но ратовала ли она за демократический вариант этой формы государственного правления? На словах, во всяком случае, — да. Ссылок на народ достаточно. Революционеры непрерывно кричали, что считают сувереном le peuple, что la Nation следует писать с большой буквы и что We the People — начало всему, но когда доходило до дела, они все-таки демонстрировали вполне элитарные взгляды на этот самый народ. Новые независимые штаты Северной Америки называли «республиками», а не «демократическими республиками». Даже Джон Адамс, видный борец за независимость и второй президент Соединенных Штатов, весьма опасался такой системы и предупреждал: «Запомните, что демократия продолжается недолго. Уже скоро она чахнет, изнемогает и умертвляет сама себя. Не было еще такой демократии, которая не совершила самоубийства». Джеймс Мэдисон, отец американской Конституции, неизменно считал демократию «зрелищем, полным беспорядка и споров», которое обычно «и живет недолго, и умирает насильственной смертью».

В революционной Франции термин «демократия» также был не в ходу и имел скорее негативную коннотацию. Он указывал на волнения, которые поднялись бы в случае, если бы к власти пришла беднота. Такой выдающийся революционер и патриот, как Антуан Барнав, депутат первого Национального собрания, описывал la democratie как «самую злобную, самую губительную и самую вредную для самого народа из всех политических систем». Во французских конституционных дебатах о предоставлении избирательного права, которые велись с 1789 по 1791 год, термин «демократия» не упоминался ни разу.

Канадский политолог Франсуа Дюпюи-Дери провел исследование использования термина «демократия» и установил, что основоположники Американской и Французской революций этого термина явно избегали. Демократия означает хаос и экстремизм, думало большинство из них, а от этого они хотели держаться подальше. Речь шла не только о выборе слов. Демократическая реальность также казалась им отвратительной. Многие из них были юристами, крупными землевладельцами, фабрикантами, судовладельцами, а в Америке также плантаторами и рабовладельцами; зачастую уже под властью британской или французской короны, во время расцвета аристократии, они занимали политические и управленческие должности и имели социальные и родственные связи с системой, против которой они боролись. «Эта элита старалась подорвать легитимность короля и аристократии. В то же самое время она подчеркивала политическую некомпетентность народа с тем, чтобы править самой. Тем не менее она громко провозглашала, что нация суверенна и что она, элита, желает служить ее интересам».

В этом контексте термин «республика» звучал благороднее, чем «демократия», и выборы становились важнее жеребьевки. У лидеров революции во Франции и США к жеребьевке не лежала душа, потому что у них не лежала душа к демократии. Когда кто-то получает от престарелого дедушки шикарную карету, он не сразу разрешает внукам в ней разъезжать.

Но вернемся к типологии Монтескье: патриотические лидеры Французской и Американской революций определенно были республиканцами, но отнюдь не демократического толка. Они не хотели позволить народу ездить в карете власти, а предпочитали держать поводья в руках, ведь иначе от кареты останутся одни обломки. В Соединенных Штатах элите было что терять в том случае, если бы власть выскользнула у нее из рук: ее экономические привилегии были значительны. Равным образом это относилось и к Франции, но там имело значение и кое-что другое. В отличие от США, там приходилось строить новое общество на той же территории, на которой действовала предшествовавшая власть. Поэтому для новой элиты было важно заключить компромисс со старым землевладельческим дворянством. Иными словами, в карете, которую приняли революционеры, сидело еще порядочно бывших аристократов, и, чтобы не разбить карету на новой дороге, приходилось до некоторой степени считаться с мнением этих несговорчивых пассажиров — хотя бы потому, что в противном случае они могли бы ставить палки в колеса.

Но в обеих странах тенденция очевидна: республика, которую задумали и собирались осуществить лидеры революции, должна была стать скорее аристократической, чем демократической. И способствовать этому могли выборы.

В наши дни этот вывод может показаться ересью: мы же так часто слышали, что современная демократия начинается с революций 1776 и 1789 годов. Однако из тщательного анализа исторических текстов вырастает совсем другая история.

Уже в 1776 году, когда США провозгласили независимость, Джон Адамс писал в своих знаменитых «Мыслях о правительстве», что Америка слишком велика и густонаселенна, чтобы управлять ею прямо. Это было верно. Бездумно перенесенная афинская или флорентийская модель никогда не могла бы здесь работать. Но вывод, к которому он приходил на основе этих рассуждений, был довольно странным. Важнейшим шагом было, как утверждал Адамс, «to depute power from the many, to a few of the most wise and good». Если народ в целом не может говорить, то за него это должен делать кружок самых выдающихся. Адамс питал довольно наивную и утопическую надежду на то, что собрание таких добродетельных депутатов будет «думать, чувствовать, рассуждать и действовать» как остальная часть общества: «Они должны будут стать точным портретом всего населения в миниатюре». Естественно, оставалось под вопросом, могли ли банкир из Нью-Йорка и юрист из Бостона, собравшись вместе, проявить столько же сочувствия к нуждам и обидам жены сельского пекаря из Массачусетса или докера из Нью-Джерси, как к нуждам и обидам друг друга.

Десятью годами позднее Джеймс Мэдисон, основоположник американской конституции, пошел в этом дальше. Статьи Конфедерации нужно было заменить полноценной конституцией для федеративной Америки, и Мэдисон, который написал ее первую редакцию, пустил в ход все средства, чтобы его проект ратифицировали в 13 штатах тогдашней конфедерации. В феврале 1788 года в «Записках федералиста» — серии из 85 эссе, которую он с двумя коллегами публиковал в нью- йоркских газетах с целью побудить штат Нью-Йорк к ратификации, — он писал: «Цель каждой политической конституции состоит или должна была бы состоять в том, чтобы прежде всего получить в качестве лидеров людей, которые обладают высшей мудростью для распознания общего блага общества и наибольшей добродетелью, чтобы стремиться к этому благу. <…> Выборный способ назначения руководителей является характерным принципом республиканской системы».

Отдавая предпочтение men who possess most wisdom to discern, and most virtue to pursue, the common good of society, Мэдисон всецело присоединяется к Джону Адамсу. Но при этом он весьма далеко отстоит от афинского идеала равномерного распределения политических шансов. Если для греков различие между руководителями и руководимыми должно было быть минимальным, то для Мэдисона такое различие было желательно. Если Аристотель считал попеременное участие в управлении проявлением свободы, то составитель американской конституции как раз придерживался мнения, что бразды правления должны держать в руках «лучшие».

Власть, осуществляемая лучшими, — не это ли по-гречески значило aristokratia? Во всяком случае, Томас Джефферсон, отец американской независимости, считал, что существует нечто такое, как «естественная аристократия, основанная на таланте и добродетели», и что лучшая форма правления со всей возможной эффективностью вовлекает «этих естественных аристократов в правительство».
И это не приведет к «мнимой олигархии», продолжает Джеймс Мэдисон, поскольку эти лучшие пришли бы к власти посредством выборов. И работать с ними было бы не только эффективно, но и легитимно благодаря процедуре выборов. Его рассуждения шли следующим образом:

«Кто выбирает представителей в федеральные органы власти? Как богатые, так и бедные; как высокообразованные, так и неграмотные; как надменные наследники знаменитых родов, так и скромные сыновья безвестных и злополучных пасынков судьбы. The electors are to be the great body of the people of the United States».

О том, что женщины, индейцы, негры, бедняки и рабы не принадлежат к их числу, Мэдисон не сообщает. Что сам он был владельцем крупных рабовладельческих плантаций в Виргинии, не вызывало тогда возражений. Что только ограниченная элита могла добиваться власти, было применимо и к Древней Греции. Но что действительно имело значение, что действительно было ново, так это то, что в выборно-представительной системе, предложенной Мэдисоном, в отличие от жеребьевки, управляющие отныне качественно отличались от управляемых. Он пишет об этом весьма многословно:

«На кого падет выбор народа? На любого гражданина, чьи достоинства заслужат уважение и доверие его сограждан. <…> Прежде всего, поскольку они уже отмечены предпочтением, оказанным согражданами, следует полагать, что, как правило, они будут также отличаться высокими качествами».

Таким образом, нужно уже иметь заслуги, внушать уважение и доверие, быть именитым, нужно уже быть другим, лучше, чем остальные, превосходить их. Возможно, представительная система и была демократической благодаря избирательному праву, но с самого начала она была также аристократической в том, что касалось рекрутирования: каждому можно голосовать, но предварительный отбор уже состоялся в пользу элиты.

Следовательно, вот здесь, на этом самом месте, это началось на практике — со слов Джеймса Мэдисона в 57-м номере «Записок федералиста», появившемся 19 февраля 1788 года в газете The New York Packet. Или нет, лучше сказать, что здесь это закончилось, здесь идеалы афинской демократии — равномерное распределение политических шансов — были окончательно похоронены. Отныне должно существовать различие между компетентными управляющими и некомпетентными управляемыми. Это больше походило на начало технократии, а не демократии.

По французским текстам также видна аристократизация революции. Вся эта кутерьма началась с народного восстания, которое через некоторое время было укрощено новой, буржуазной, элитой, которая хотела «навести порядок в делах», то есть управлять страной и защищать собственные интересы. В США такой процесс осуществился в период между обретением независимости в 1776 году и принятием конституции 1789 года (с Мэдисоном в главной роли), а во Франции — между мятежом 1789 года и конституцией 1791 года. Восстание, в котором участвовали низшие слои населения (включая раздутый до мифологических масштабов штурм Бастилии), всего через несколько лет выльется в конституцию, в которой высказывание ограничено избирательным правом, а избирательное право предоставлено только одному французу из шести.

В «Декларации прав человека и гражданина», важнейшем документе революционного 1789 года, значилось: «Закон есть выражение общей воли. Все граждане имеют право участвовать лично или через своих представителей в его создании». Но в конституции 1791 года этот личный вклад совсем исчез: «Нация, от которой одной проистекают все власти, может их осуществлять лишь путем уполномочия. Французская Конституция представительная». В течение трех лет законодательная инициатива перешла от народа к народным представителям, от участия — к представительству.

Особенно поражает позиция аббата Сийеса, католического священника из Фрежюса, чей крамольный памфлет «Что такое третье сословие?» заронил искру в пороховую бочку революции. Сийес — человек, который считал, что дворянство и духовенство, первое и второе сословия, обладают слишком большой властью по отношению к третьему сословию, буржуазии; человек, который выступал за бóльшую вовлеченность этой третьей группы и отмену аристократических привилегий; человек, которого читали повсюду (в январе 1789 года было продано более 30 тысяч экземпляров его памфлета); человек, который стал выразителем разочарования и считался одним из виднейших теоретиков революции, — даже он считал, что Франция не была демократией и не могла стать демократией. Он писал: «Народ, повторяю я, в стране, которая не является демократией (а Франция также не должна ею стать), народ может разговаривать и действовать только через своих представителей".

С тех пор возникло нечто вроде «политической агорафобии», страха перед человеком с улицы, — даже среди революционеров. Раз уж парламент избран, народ должен держать язык за зубами. Отныне жребий использовался только в таких весьма специфических сферах общественной жизни, как формирование коллегий народных заседателей в некоторых судебных делах.

Такая аристократизация революции, должно быть, доставила удовольствие Эдмунду Берку. Этот английский философ и политик как огня боялся, что народ получит слишком большую власть. В своих витиевато изложенных «Размышлениях о революции во Франции» (1790) он отмечал, что правители должны отличаться от остальных, но не благодаря «blood and names and titles» — он сознавал также, что времена изменились, — а благодаря «virtue and wisdom». При этом он добавил:

«Профессии парикмахера или фонарщика, как и многие другие, не могут ни для кого быть предметом почета — не говоря уже о множестве других, более лакейских занятиях. Государство никоим образом не должно угнетать этот класс людей; но если такие, как они, индивидуально или коллективно начнут управлять государством, оно столкнется с серьезными трудностями. <…> Все поприща должны быть открыты для всех людей, но выбор необходим. Невозможно управлять государством по очереди или по случаю. Никакая вербовка по жребию и никакая очередность не могут быть хороши для правительства, которое занимается важными делами».

Итак, с афинским идеалом покончено! Это наиболее явный отказ от жеребьевки в конце XVIII века, который я знаю. Берк был против демократии, против Руссо, против революции и против жеребьевки. Он охотнее признает компетентность элиты: «Я не колеблясь могу сказать, что путь от неизвестности к уважению и власти не должен быть слишком легким. <…> Храм чести лучше всего строить на возвышенности».

Слова Берка не пропали втуне. В переговорах по поводу новой французской конституции 1795 года, после бурных лет террора, председатель Конвента Буасси д’Англа, который должен был подготовить этот текст, сказал: «Нами должны править лучшие; лучшие — это те, кто получил лучшее образование и имеет наибольший интерес в соблюдении законов; так вот, за редким исключением, такие депутаты найдутся только среди тех, кто обладает собственностью. Они преданы стране, где находится их собственность, привержены законам, которые их защищают, и покою, который их бережет. <…> Страна, которой управляют собственники, знакома с общественным порядком, страна, которой управляют несобственники, пребывает в дикости».

Великая французская революция, точно так же как и Американская, не изгнала аристократию, чтобы заменить ее демократией, а изгнала наследственную аристократию, чтобы заменить ее аристократией выборной, «une aristocratie elective», если использовать терминологию Руссо. Робеспьер называл ее даже «une aristocratie representativé"! Монарха и дворянство убрали с дороги, народ убаюкали риторикой о la Nation, le Peuple и la Souverainete, а власть взяла новая высшая буржуазия. Свою легитимность она получила уже не по воле Бога, не по праву земли или рождения, а вследствие другого аристократического пережитка — выборов. Отсюда изнурительные дискуссии о том, кто может обладать избирательным правом, отсюда и весьма ограниченное его предоставление: в расчет принимаются только те, кто платит достаточно налогов. На первых парламентских выборах согласно конституции 1791 года правом голоса обладал только один француз из шести. Пламенный революционер Марат, который яростно критиковал аристократизацию народного восстания, оценивал число французов, которым нельзя было голосовать, в восемнадцать с лишним миллионов. «Чего мы добьемся, — говорил он, — если сначала уничтожаем аристократию знати, чтобы потом заменить ее аристократией богачей?»

Купить полную книгу


Сборник: Отречение

25 лет назад, 31 декабря 1999 года, о своём уходе с поста президента России объявил Борис Ельцин.

Рекомендовано вам

Лучшие материалы