• 4 Апреля 2019
  • 7801
  • Эксмо

«Я, Титуба, ведьма из Салема»

Отрывок из романа Мариз Конде, посвященного событиям 1692 года, когда в ходе так называемой охоты за ведьмами были осуждены и казнены девятнадцать человек.
Читать

Опустошавшая Салем чума быстро распространилась на другие деревни, другие города. К свистопляске по очереди присоединялись Эмсбери, Топсфилд, Ипсвич… Подобно охотничьим псам, возбужденным запахом крови, полицейские пробирались по тропинкам и деревенским дорогам, выслеживая тех, кого не переставала обвинять шайка наших малолетних <…>, словно обретших способность находиться в нескольких местах одновременно. Из ходивших в тюрьме слухов я знала, что детей было арестовано так много, что их пришлось разместить в поспешно возведенном бревенчатом здании с соломенной крышей. По ночам от криков и шума остальные обитатели тюрьмы не могли уснуть. Меня выгнали из камеры, чтобы освободить место для обвиняемых, которые все же заслуживали крышу над головой. Теперь из тюремного двора я видела, как отправлялись шатавшиеся телеги с осужденными. Некоторые женщины держались очень прямо, словно хотели бросить вызов своим судьям. Некоторые, наоборот, скулили от ужаса и как дети умоляли дать им пожить еще день, еще час. Я видела, как Ребекка Нурс отправляется в Галлоуз Хилл, и на этот раз вспомнила, как она дрожащим голосом шепнула: «Ты не можешь мне помочь, Титуба?»

Как я жалела, что тогда ее не послушалась; теперь враги торжествуют над ней. Из ходивших по тюрьме слухов я узнала, что те же самые Готорны спустили на нее стадо свиней. Она цеплялась за решетку телеги, ее взгляд был устремлен в небо, будто она пыталась осознать происходящее.

Я видела, как прошла Сара Гуд, которую держали в другом здании, отдельно от дочери, но это не помешало ей сохранить наглый и насмешливый вид. Посмотрев на меня, привязанную к столбу, словно зверь, она бросила:

— А знаешь, я предпочитаю свою участь твоей!

После казней 22 сентября я вернулась в тюрьму.

Откидная койка, на которой я растянулась, показалась мне самой пушистой из перин. Той ночью я увидела во сне Ман Яя в ожерелье из цветов магнолии. Она повторила мне свое обещание: «Из всего этого ты выберешься живой». Я едва не спросила: «Чего ради?»

Время над нашими головами все тянулось и тянулось.

Так странно, что человек отказывается признаться в собственном поражении!

По тюрьме стали ходить легенды. Друг дружке шепотом передавали, что дети Ребекки Нурс, пришедшие на закате солнца вытащить тело матери из выгребной ямы, куда палач его бросил, нашли только ароматную белую розу. Шептались, что судья Нойес, вынесший обвинительный приговор Саре Гуд, недавно таинственным образом умер, захлебнувшись потоками крови. Рассказывали, что семьи обвинителей поразила странная болезнь, очень многих отправившая на тот свет. Говорили. Рассказывали. Приукрашивали. Это порождало тихий шум голосов, упрямый и нежный, будто шепот морских волн.

Возможно, эти слова и помогали держаться женщинам, мужчинам и детям. Помогали им вращать каменные жернова жизни. Тем не менее первое событие смутило умы. Если все более или менее привыкли к виду шатающихся телег с осужденными, то новость, что Жиля Кори задавили до смерти, вызвала совершенно особенный ужас. Я никогда не испытывала большой симпатии к его жене, госпоже Марте. Особенно к ней, так как у нее была скверная привычка осенять себя крестом всегда и всюду, где бы она меня ни встретила. Я бы не ощутила никакого волнения, узнав, что Жиль свидетельствовал против нее. Разве мой Джон Индеец тоже не предал меня, присоединившись к лагерю обвинительниц?

Но весть о том, что этого старика — обвинителя, ставшего обвиняемым — повалили на спину перед судьями, которые приказывали складывать ему на грудь все более и более тяжелые камни, вызывала сомнение в природе тех, кто нас осуждал. Где же Сатана? Не прячется ли он в складках судейских одеяний? Не говорит ли он голосом юристов и церковных деятелей?

Рассказывали, что Жиль открывал рот лишь для того, чтобы требовать все более и более тяжелых камней, чтобы приблизить свой конец, сокращая время страданий. Вскоре мы начали петь:

Кори, о Кори,
Камни для тебя без веса,
Камни все тебе
Перья на ветру.

Вторым событием, затмившим ужас первого, стал арест Джорджа Берроу. Я уже говорила, что Джордж Берроу был в Салеме пастором до Сэмюэля Парриса и так же, как мой хозяин, с огромным трудом обеспечил соблюдение условий своего договора. Одна из его жен и почила в спальне на втором этаже нашего дома, пока ее душа совершала большое путешествие. Известие, что его — духовное лицо — могут обвинить в том, что он является любимцем Сатаны, повергло всю тюрьму в горестное изумление.

Бог, тот бог, ради любви к которому они покинули Англию, ее леса и луга, отвернулся от них.

Между тем в начале октября стало известно, что губернатор колонии — губернатор Фипс — написал в Лондон, испрашивая указаний, как вести судебный процесс по делу о колдовстве. Вскоре после этого стало известно, что суд, назначенный для этого дела, больше не соберется. Будет учрежден другой, члены которого имели бы меньше оснований для подозрений в сговоре с родственниками обвинительниц.

Должна сказать, что ко мне все это почти не относилось. Я знала, что, в отличие от всех остальных, осуждена на жизнь!

***

Желаю будущим поколениям жить в те времена, когда государство станет покровителем своих граждан и возьмет на себя заботу об их благополучии.

В 1692 году, когда случилась эта история, ничего такого не было. В тюрьме, как и в больнице, мы не находились на полном содержании государства, и требовалось, чтобы каждый — виновный или невиновный — возмещал как расходы, связанные с его содержанием, так и стоимость своих цепей.

Как правило, обвиняемые были обеспеченными людьми, владельцами земель и ферм, которые можно заложить. Поэтому им было нетрудно удовлетворять требования колонии. Так как Сэмюэль Паррис очень рано дал понять, что не намерен ничего на меня тратить, начальник полиции придумал, как не оказаться в убытке. Поэтому он и решил отослать меня на кухню.

Даже самая испорченная еда всегда слишком хороша для узника. Во двор тюрьмы на санях привозили овощи, сладковатый запах которых не оставлял никаких сомнений относительно их состояния. Почерневшая капуста, зеленоватая морковь, сладкий картофель, покрытый тысячью ростков, испорченные долгоносиком початки кукурузы, купленные у индейцев за полцены. Раз в неделю, по субботам, заключенным оказывали милость в виде бычьих костей, отваренных в большом количестве воды, и нескольких сушеных яблок. Готовя эту жалкую еду, я помимо воли отыскивала в памяти старые рецепты. В занятиях стряпней имеется то преимущество, что разум остается свободным, в то время как руки хлопочут, полные изобретательности, которая принадлежит только им и занимает только их. Я мелко нарезала всю эту гниль. Приправляла веточкой мяты, случайно выросшей между двумя камнями. Добавляла все, что могла извлечь из тошнотворного пучка лука. Я преуспела в приготовлении лепешек; хоть и жесткие, от этого они не становились менее вкусными.

Как создаются репутации? Вскоре — вот ведь удивительно! — меня назвали превосходной поварихой. Теперь приходили, чтобы заказать мои услуги для свадеб и банкетов.

Я сделалась привычной фигурой, бродившей по улицам Салема и входившей через заднюю дверь домов или гостиниц. Когда я шла следом за звяканьем своих цепей, женщины и дети выходили на пороги, чтобы посмотреть на меня. Насмешки или оскорбления я слышала редко. По большей части ко мне испытывали сострадание.

Я завела привычку пробираться к морю, оставаясь почти невидимой между корпусами бригантин, шхун и других кораблей.

Море — вот что меня исцелило.

Его большая влажная рука поперек моего лба. Его испарения в моих ноздрях. Его горькое снадобье на моих губах. Понемногу я собирала себя воедино по кусочкам. Понемногу я снова начинала надеяться. На что? Я точно не знала. Но во мне просыпалось предчувствие, нежное и слабое, будто утренняя заря. Из тюремных слухов я узнала, что Джон Индеец — в первом ряду обвинителей, что он подыгрывает девочкам — этому наказанию божьему — крича, как они, кривляясь, как они, обличая громче и сильнее их. Я узнала, что это он, до Энн Путнам или Абигайль, обнаружил на мосту Ипсвича ведьму под лохмотьями нищенки. Поговаривали даже, что он признал Сатану в облаке над осужденными, не менявшем форму.

Было ли мне больно слышать все это?

В мае 1693 года губернатор Фипс, получив согласие из Лондона, объявил всеобщую амнистию. Перед обвиняемыми Салема открылись двери тюрем. Отцы снова обрели детей, мужья — жен, матери — дочерей. Я же — никого. Эта амнистия ничего не изменила. Моя судьба не заботила никого.

Ко мне пришел Нойес, начальник полиции:

— Знаешь, сколько ты должна колонии?

Я пожала плечами.

— Как я об этом узнаю?

— Все подсчитано!

Он стал перелистывать страницы книги:

— Видишь, это здесь! Семнадцать месяцев тюрьмы по два шиллинга шесть пенсов в неделю. Кто мне это оплатит?

Показав жестом, что мне это неизвестно, я, в свою очередь, спросила:

— Что будем делать?

Он проворчал:

— Искать кого-нибудь, кто заплатит причитающиеся суммы и тем самым получит тебя в услужение!

Я невесело рассмеялась:

— Кто же захочет купить ведьму?

Он цинично ухмыльнулся.

— Человек в стесненных обстоятельствах. Знаешь, почем нынче негры? По двадцать пять ливров!

На этом наш разговор прервался. Но теперь я знала, какая судьба меня ожидает. Новый хозяин. Новое рабство.

Я начала всерьез сомневаться в основном убеждении Ман Яя, согласно которому жизнь — это дар. Жизнь была бы даром, если бы каждый мог выбрать чрево, которое его выносит. Так вот, быть ввергнутой в тело нищенки, эгоистки, стервы, которая отомстит за все горести своей жизни, за то, что принадлежит к когорте тех, кого используют, униженных, тех, кому навязывают имя, язык, верования, — какая же это Голгофа! Если мне когда-нибудь предстоит снова родиться, пусть это будет в стальной армии завоевателей!

После того разговора с Нойесом каждый день приходили какие-то незнакомцы и меня разглядывали.

Они осматривали мои десны и зубы. Щупали мои живот и грудь. Поднимали мои лохмотья, чтобы осмотреть ноги. А затем заявляли с недовольной гримасой:

— Она такая худая!

— Ты говоришь, ей двадцать пять. На вид только пятнадцать.

— Мне не нравится ее цвет!

Однажды я приглянулась одному мужчине. Господи боже, какому мужчине! Маленький, с искривленной спиной и горбом, торчавшим на высоте левого плеча. Лицо цвета баклажана было наполовину скрыто большими рыжими бакенбардами, переходившими в остроконечную бородку. Нойес презрительно шепнул мне:

— Это еврей, торговец, говорят, очень богатый. Он мог бы оплатить целый корабль черного дерева, и вот торгуется из-за той, по кому виселица плачет.

Я не поняла, что в этих словах содержалось для меня оскорбительного. Торговец? Который наверняка имеет дело с Антильскими островами? С Барбадосом?

Поэтому я посмотрела на еврея с восхищением, словно его омерзительное уродство уступило место самой представительной и обольстительной наружности, какая только может быть. Не олицетворял ли он ту возможность, о которой я мечтала?

Я преобразилась; в моих глазах читалась такая надежда и такое желание, что, очевидно, неправильно поняв меня, он развернулся и, хромая, ушел. Как я только что заметила, правая нога у него была короче левой.

Ночь, ночь, ночь прекраснее дня! Ночь, которая приносит нам мечты! Ночь, то обширное место встречи, где настоящее берет за руку прошлое, где смешиваются мертвые и живые!

В камере, где оставались только несчастная Сара Дастон, слишком старая и слишком бедная, которой, несомненно, предстояло закончить жизнь в этих стенах, Мэри Уоткинс, которая ожидала возможного хозяина, и я, никому не нужная, мне удалось собраться с силами, чтобы призвать Ман Яя и свою мать Абену. Молить, чтобы, объединив силы, они помогли мне оказаться у этого торговца, взгляд которого говорил мне, что этот человек тоже знаком со страной страданий и что — я не могла определить, каким образом — мы были бы, могли бы быть на одной стороне.

Барбадос!

В предыдущие периоды жизни, когда я была сперва полна ярости, а затем одурманена болезнью, я совсем не думала о родной земле. Но после того как частички моего существа начали пусть непрочно, но склеиваться воедино, воспоминания о ней возродились во мне снова.

Тем не менее новости о родине, которые до меня доходили, не были хорошими. Там прочно воцарились страдание и унижение. Презренное стадо негров не переставало вращать колесо несчастья. Теребилка для волокон, мельница, вместе с тростником — мое предплечье, и пусть моя кровь окрасит сладкий сок!

И это было еще не все!

распечатать Обсудить статью