Бодлер и Мане часто встречались в кафе на Бульваре и были друзьями; у них было много общего. Оба происходили из буржуазной среды, оба были денди и невольными преобразователями искусства; в творчестве они бессознательно стремились к разрыву с прошлым. Когда Бодлер в 1861 году выдвинул свою кандидатуру во Французскую академию — после осуждения «Цветов зла» в 1857 году, — его легкомыслие удивило всех: «Если все стёкла высокочтимого дворца Мазарини не разлетелись на тысячу осколков, — заметил один из журналистов, — следует полагать, что бог классической традиции почил навеки и погребён».
А Мане из года в год отправлял свои работы в Салон изящных искусств и будто не понимал, почему они провоцируют скандал, как случилось с «Завтраком на траве» (Орсе), выставленным в Салоне отверженных в 1863 году, или с «Олимпией» (Орсе) — последнюю всё же приняли в официальный Салон 1865 года, но публика её освистала, а газетные критики жёстко высмеяли, что очень задело художника.
[Сборник: Шарль Бодлер]
Он написал Бодлеру, жившему тогда в Брюсселе, — так советуются со старшим товарищем, пережившим схожие испытания: «Как бы мне хотелось, дорогой Бодлер, чтобы Вы были сейчас рядом; на меня изливаются потоки брани, в такую переделку я прежде не попадал. <…> Мне хотелось бы услышать Ваше здравое суждение о моих картинах, поскольку все эти вопли раздражают, и кто-то, очевидно, заблуждается — или они, или я».
Потрясённый злобными нападками, Мане утратил уверенность в себе и поделился сомнениями с Бодлером; но ответ, казалось бы, не слишком обнадеживал: «Мне надобно ещё поговорить с Вами о Вас самом. Надобно постараться показать Вам, чего Вы стоите. Ваши притязания поистине нелепы. Над Вами насмехаются, Вас раздражают шутки. Вам не умеют воздать должное
Нелегко разобраться, что именно Бодлер хотел сказать; разразившись чередой риторических вопросов, он, казалось бы, то хвалит, то ругает. Мане, видите ли, проявил нескромность, — а ведь он не первый, кто испытал нападки академической критики; Шатобриану и Вагнеру тоже досталось сполна, — а ведь оба они, и Мане должен это признать, превосходят его талантом. К тому же в их время искусства были в лучшем состоянии, чем сегодня. А Мане «всего лишь первый среди царящего в искусстве <…> упадка». Измученному полемикой Мане эта фраза едва ли доставила удовольствие.
Бодлер делает различие между «необычайно богатым талантами» миром гениальных Шатобриана и Вагнера, над которыми насмехались современники, и оскудевшим, упадочным миром, с которым вынужден тягаться Мане. Эту фразу можно понять так: вы отнюдь не образец, а всего лишь первый среди одряхлевшего, упадочного искусства, в которое превратилась сегодняшняя живопись. Бодлер призывает Мане к смирению, и эта проповедь самоотречения могла быть обращена им и к себе самому. На языке поэта упадок — синоним прогресса, современности. Ещё со времён Всемирной выставки 1855 года он обличал «дремоту одряхления», в которую впадают подпевалы прогресса. В «Новых заметках об Эдгаре По» он называет прогресс «великой ересью отжившей философии». Короче говоря, вы не первый художник, на которого обрушилась резкая критика; до вас были и другие, причём во времена великого искусства; вы — первый, но в эпоху, когда искусство характеризуется верой в прогресс, то есть в упадок.
Бодлер очень любит Мане, но, видя, как тот огорчён нападками критики, сомневается в силе его характера. Он пишет Жюлю Шанфлери: «У Мане большое дарование, и оно выстоит. Но у него слабый характер. Мне кажется, он огорчён и даже оглушён этим скандалом». Мане не обладает стойкостью Делакруа, и Бодлер хвалит его талант, но не гений, потому что его восхищают художники-бойцы, равнодушные к мнению других. Потому-то он ценит недалёкого Шарля Мериона и считает Константена Гиса «солдатом-художником», вознося его на пьедестал «художника современной жизни» вместо Мане, которому потомство отдаст этот титул куда охотнее.
Бодлер (который, кстати, не видел «Олимпию») обращался к Мане по-приятельски, с иронией, но его явная бесцеремонность в отношении к художнику, которого мы канонизировали, шокирует нас до сих пор. «Пускай Бодлер не суёт нос в наши дела, говорит он хоть и звонко, но пустое, — писал Ван Гог своему другу, художнику Эмилю Бернару, в 1888 году, — пускай не вмешивается, когда мы говорим о живописи».