Долгое время «Собственноручные записки» императрицы Екатерины II хранились под грифом «Особой секретности», наложенным на них её сыном Павлом. Только в 1859 году значительную часть мемуаров опубликовал в Лондоне Герцен. В начале 20-го века сочинения Екатерины решила опубликовать Императорская Академия наук. Получив дозволение работать в закрытых архивах, академик А. Н. Пыпин, руководивший изданием, обнаружил подлинники «Записок» императрицы в полном, гораздо более существенном объёме. «Эта личная история Екатерины II… есть вместе с тем замечательное литературное произведение, блещущее умом и наблюдательностью», — докладывал он президенту Академии великому князю Константину Константиновичу. «Записки» были изданы в 1907 году на языке оригинала, и в том же году вышел их русский перевод.
…В этом [1751] году случилось событие, которое дало придворным пищу для пересудов. Оно было подстроено интригами Шуваловых. Полковник Бекетов, о котором говорилось выше, со скуки и не зная, что делать во время своего фавора, который дошёл до такой степени, что со дня на день ждали, кто из двоих уступит своё место, Бекетов — Ивану Шувалову или последний — первому, вздумал заставлять малышей певчих императрицы петь у себя. Он особенно полюбил некоторых из них за красоту их голоса, и так как и он сам, и его друг Елагин были стихотворцы, то он сочинял для них песни, которые дети пели. Всему этому дали гнусное толкование; знали, что ничто не было так ненавистно в глазах императрицы, как подобного рода порок: Бекетов в невинности своего сердца прогуливался с этими детьми по саду — это было вменено ему в преступление. Императрица уехала в Царское Село дня на два и потом вернулась в Петергоф, а Бекетов получил приказание остаться там под предлогом болезни. Он там остался в самом деле с Елагиным, схватил там горячку, от которой чуть не умер, и в бреду говорил только об императрице, которой был всецело занят; он поправился, но остался в немилости и удалился, после чего был переведён в армию, где не имел никакого успеха. Он был слишком изнежен для военного ремесла.
В это время мы поехали в Ораниенбаум, где бывали каждый день на охоте; к осени вернулись в город.
В сентябре императрица определила камер-юнкером к нашему двору Льва Нарышкина. Он только что вернулся с матерью, братом, женой последнего и с тремя своими сёстрами из Москвы. Это была одна из самых странных личностей, каких я когда-либо знала, и никто не заставлял меня так смеяться, как он. Это был врождённый арлекин, и если бы он не был знатного рода, к какому принадлежал, то мог бы много зарабатывать своим действительно комическим талантом: он был очень неглуп, обо всём наслышан, и всё укладывалось в его голове оригинальным образом. Он был способен создавать целые рассуждения о каком угодно искусстве или науке; употреблял при этом технические термины, говорил по четверти часа и более без перерыву и в конце концов ни он и никто другой ничего не понимали во всём, что лилось из него потоком, и все под конец разражались смехом. Он между прочим говорил об истории, что он не любит истории, в которой были только истории, и что для того, чтобы история была хороша, нужно, чтобы в ней не было историй, и что история, впрочем, сводится к набору слов. Ещё в вопросах политики он был неподражаем. Когда он начинал о ней говорить, ни один серьёзный человек этого не выдерживал без смеха. Он говорил также, что хорошо написанные комедии большею частью скучны.
Как только он был назначен ко двору, императрица дала его старшей сестре приказание выйти замуж за некоего Сенявина, который для этого был определён камер-юнкером к нашему двору. Это было громовым ударом для девицы, которая исполнила приказание с величайшим отвращением. Брак этот был очень дурно принят обществом, которое взвалило всю вину на Шувалова, фаворита императрицы; он имел большую склонность к этой девице до своего фавора, и её так неудачно выдали замуж только для того, чтобы он потерял её из виду. Это было поистине деспотическое преследование; выйдя замуж, Нарышкина заболела чахоткой и умерла.
В конце сентября мы снова переехали в Зимний дворец. При дворе в это время был такой недостаток в мебели, что те же зеркала, кровати, стулья, столы и комоды, которые нам служили в Зимнем дворце, перевозились за нами в Летний, а оттуда в Петергоф и даже следовали за нами в Москву. Билось и ломалось в переездах немало этих вещей, и в таком поломанном виде пользоваться ими было трудно. Поскольку нужно было особое приказание императрицы на получение новых вещей и большею частью трудно, а подчас и невозможно было к ней попасть, то я решила мало-помалу покупать себе комоды, столы и самую необходимую мебель на собственные деньги как для Зимнего, так и для Летнего дворца, и когда мы переезжали из одного в другой, я находила у себя всё, что мне было нужно, без хлопот и потерь при перевозке. Такой порядок полюбился великому князю; он завел такой же для своих покоев. Что касается Ораниенбаума, принадлежавшего великому князю, там мы имели за свой счет всё, что нам было необходимо. Для своих комнат в этом дворце я всё покупала на свои деньги, во избежание всяких споров и затруднений, ибо его императорское высочество, хотя и очень был мотоват на свои прихоти, но жалел денег на мои и в целом не был щедрым; но так как-то, что я делала для своих комнат на собственный кошт, служило к украшению дома, то он был весьма этим доволен.
В течение этого лета Чоглокова особенно меня полюбила, и так искренно, что, вернувшись в город, не могла без меня обойтись и скучала, когда я не бывала с ней. Сущность этой привязанности заключалась в том, что я совсем не отвечала на внимание, которое её супругу угодно было ко мне проявить, что придало мне необычайную заслугу в глазах этой женщины. По возвращении в Зимний дворец Чоглокова каждый день после обеда присылала за мной с приглашением к себе; у неё бывало немного народу, но всё же больше, чем у меня, где я была одна за чтением, или с великим князем, который появлялся только за тем, чтобы ходить большими шагами по моей комнате и говорить о вещах, которые его интересовали, но для меня не имели никакой ценности. Эти прогулки продолжались часа по два и повторялись несколько раз в день; надо было шагать с ним до изнеможения, слушать со вниманием, надо было ему отвечать, а речи его были большею частью бессвязны и воображение его часто разыгрывалось.
Помню, что как-то раз он был занят почти целую зиму проектом постройки в Ораниенбауме дачи в виде капуцинского монастыря, где он, я и весь двор, который его сопровождал, должны были быть одеты капуцинами; он находил это одеяние прелестным и удобным. Каждый должен был иметь клячу и по очереди ездить на ней за водой или возить провизию в мнимый монастырь; он помирал со смеху и был вне себя от удовольствия в виду изумительных и забавных эффектов, какие произведёт его выдумка. Он заставил меня набросать карандашом план этой чудесной затеи, и каждый день надо было прибавлять или убавлять что-нибудь. Как я ни была полна решимости быть в отношении к нему услужливой и терпеливой, признаюсь откровенно: очень часто мне было невыносимо скучно от этих посещений, прогулок и разговоров, ни с чем по нелепости не сравнимых. Когда он уходил, самая скучная книга казалась восхитительным развлечением.
Мысли и замечания
Я желаю и хочу лишь блага той стране, в которую привёл меня Господь; Он мне в том свидетель. Слава страны создаёт мою славу. Вот моё правило; я буду счастлива, если мои мысли могут тому способствовать.
Государи кажутся более великими, по мере того как вельможи страны и приближённые более удовлетворяются в отношении богатства. Изобилие должно царить в их домах, но не ложное изобилие, основанное на неоплатных долгах, ибо тогда, вместо величия, это становится лишь смешным тщеславием, над которым смеются иностранцы. Я хочу, чтобы страна и подданные были богаты, — вот начало, от которого я отправляюсь; чрез разумную бережливость они этого достигнут.
Признаюсь, что хотя я свободна от предрассудков и от природы ума философского, я чувствую в себе большую склонность почитать древние роды; я страдаю, видя, что некоторые из них доведены здесь до нищенства; мне было бы приятно их поднять. Можно было бы достичь восстановления их блеска, украсив орденами и должностями старшего в роде, если у него есть какие-нибудь достоинства, и давая ему пенсии и даже земли по мере нужды и заслуг, с условием, что они будут переходить только старшим и что они будут неотчуждаемы.
Противно христианской религии и справедливости делать рабов из людей, которые все получают свободу при рождении; один собор освободил всех крестьян, бывших раньше крепостными, в Германии, Франции, Испании
Свобода, душа всего, без тебя всё мертво. Я хочу, чтобы повиновались законам, но не рабов. Я хочу общей цели делать счастливыми, но вовсе не своенравия, не чудачества и не тирании, которые с нею несовместимы.
Мир необходим этой обширной империи; мы нуждаемся в населении, а не в опустошениях; заставьте кишеть народом наши обширные пустыни, если это возможно. Для достижения этого не думаю, чтобы полезно было заставлять наши нехристианские народности принимать нашу веру; многоженство более полезно для [умножения] населения; вот что касается внутренних дел.
Что касается внешних дел, то мир гораздо скорее даст нам равновесие, нежели случайности войны, всегда разорительной.
Власть без доверия народа ничего не значит, тому, кто желает быть любимым и прославиться, достичь этого легко. Примите за правило ваших действий и ваших постановлений благо народа и справедливость, которая с ним неразлучна. Вы не имеете и не должны иметь иных интересов. Если душа ваша благородна — вот её цель.
Большая часть наших фабрик — в Москве, месте, может быть, наименее благоприятном в России; там бесчисленное множество народу, рабочие становятся распущенными. Фабрики шёлковых изделий не могут быть там хороши, вода мутная и особенно весною, в лучшее время года для окраски шёлка; эта вода действует на цвета, они или блеклы, или грубы. С другой стороны, сотни маленьких городов приходят в разрушение! Отчего не перенести в каждый по фабрике, выбирая сообразно с местным продуктом и годностью воды? Рабочие там будут более прилежны и города более цветущи.
Дело, которое наиболее сопряжено с неудобством, — это составление какого-нибудь нового закона. Нельзя внести в это достаточно обдуманности и осторожности. Единственное средство достигнуть осведомлённости о хорошей или дурной стороне того, что вы хотите постановить, — это велеть распространить слух о том на рынке и приказать точно известить вас о том, что говорят. Но кто скажет вам, какие выйдут отсюда последствия в будущем?
Остерегайтесь, по возможности, издать, а потом отменить свой закон; это означает вашу нерассудительность и вашу слабость и лишает вас доверия народа, разве это будет только закон временный. В этом случае я желала бы заранее объявить его таковым и обозначить в нём, если возможно, основания и время или, по крайней мере, обозначить в нём срок в несколько лет, по истечении которых можно было бы его возобновить или уничтожить.
Хочу установить, чтобы из лести мне высказывали правду. Даже царедворец подчинится этому, когда увидит, что вы её любите и что это путь к милости.
Говорите с каждым о том, что ему поручено; не награждайте никогда, если вас лично не просят о том; разве если вы сами намереваетесь это сделать, не будучи к тому побуждаемы; нужно, чтобы были обязаны вам, а не вашим любимцам.
Тот, кто не уважает заслуг, не имеет их сам. Кто не ищет заслуг и кто их не открывает, недостоин и не способен царствовать.
Я как-то сказала, и этим весьма восхищались, что в милость, как и в жизнь, вносишь с собой зачаток своего разрушения.
Уважение общества не есть следствие видной должности или видного места; слабость иного лица унижает место точно так же, как достоинство другого облагораживает его, и никто, без исключения, не бывает вне пересудов, презрения или уважения общества. Желаете вы этого уважения? Привлеките доверие общества, основывая всё своё поведение на правде и на благе общества. Если вместе с тем природа наделила вас полезными дарованиями, вы сделаете блестящую карьеру и избегнете того смешного положения, которое сообщает высокая должность лицу без достоинств и слабость которого сквозит всюду.
Самым унизительным положением мне всегда казалось — быть обманутым. Будучи ещё ребёнком, я горько плакала, когда меня обманывали, но зато я делала всё то, чего от меня хотели, и даже неприятные мне вещи — с усердием, когда мне представляли действительные доводы.
Видали ли когда способ действия более варварский, более достойный турок, как тот, чтобы начинать с наказания, а затем производить следствие? Найдя человека виновным, что вы сделаете? Он уже наказан. Пожелаете ли вы быть жестокими, чтобы наказать его дважды? А если он невинен, чем исправите вы несправедливость, что его арестовали, лишили его всякой чести, должностей и прочего без вины? Через такое легкомыслие вы сделаетесь достойными презрения. Значит, вы пожертвуете им из стыда сознаться, что вы ошиблись, и этим усилите свою вину перед очами Бога и людей. Если бы со мной случилось такое несчастье, я не стала бы колебаться, я пожертвовала бы своим стыдом справедливости, я исправила бы со всем величием души, на которое способна, зло, которое я бы сделала.
В Венеции, в самом деспотическом месте Европы, если невинный брошен в тюрьму, а его невинность доказана, то дож в сопровождении Сената идёт в тюрьму и провожает его с торжеством домой.
Не знаю, мне кажется, что всю жизнь мою буду иметь отвращение к назначению особой комиссии для суда над виновным, и особенно если эта комиссия должна оставаться тайной; отчего не предоставить судам дела, относящиеся до их ведения. Быть стороной и ещё назначать судей — это значит выказывать, что боишься иметь справедливость и законы против себя. Пусть вельможа будет судим Сенатом, как в Англии, во Франции, пэр судим пэрами. К тому же внушаешь подозрение, что имеешь выгоду найти его виновным и что дворцовые интриги создают преступление.
Хочу, чтобы питали ко мне доверие, полагая, что я желаю лишь того, что справедливо, и что когда я вынуждена кого-нибудь наказать, это потому, что он нарушил законы, свой долг перед отечеством и перед тем, кто поставлен от Бога для поддержания порядка.
Преступление и производство дела должны быть сделаны гласными, чтобы общество (которое всегда судит беспристрастно) могло бы распознать справедливость. Впрочем, в глазах этого общества никакое хвастовство не выдержит; удовлетворит его лишь правда; ставьте себя всегда в такое положение, чтобы она говорила за вас.
Сильная душа мало способна на советы душе слабой, ибо эта последняя не в состоянии следовать и даже оценить то, что первая предлагает ей согласно своему характеру. Вообще советовать — вещь чрезвычайно трудная; я хорошо знаю, как исполнить обдуманное мною дело, но у того, кому я советую, нет ни моей мысли, ни моей деятельности при осуществлении моего совета. Это размышление всегда меня располагало, при советах, какие я принимала от других, входить в мельчайшие подробности, даже усваивать слова того, кто мне советовал, и следовать совершенно его мысли.
Это следствие моей осторожности ради успеха часто заставляло думать, что я была управляема, между тем как я действовала с открытыми глазами и единственно занятая удачей, всегда ненадёжной, как только не сам задумаешь дело, которое собираешься совершить, ибо кто может поручиться, что способ соответствует вашему характеру, даже если он вам нравится.
Два принципа воспитания государя заключаются, по моему мнению, в том, чтобы сделать его благодетельным и заставить его любить истину. Это значит сделать его любезным в очах Бога и людей.
Никогда ничего не делать без правил и без причины, не руководствоваться предрассудками, уважать веру, но никак не давать ей влияния на государственные дела, изгонять из совета всё, что отзывается фанатизмом, извлекать наибольшую по возможности выгоду из всякого положения для блага общественного — вот основание Китайской империи, самой прочной из всех известных на свете.
Неудивительно, что в России было среди государей много тиранов. Народ от природы беспокоен, неблагодарен и полон доносчиков и людей, которые, под предлогом усердия, ищут лишь, как бы обратить в свою пользу всё для них подходящее. Надо быть хорошо воспитанным и очень просвещённым, чтобы отличить истинное усердие от ложного, отличить намерения от слов и эти последние от дел. Человек, не имеющий воспитания, в подобном случае будет или слабым, или тираном, по мере его ума; лишь воспитание и знание людей могут указать настоящую средину.
Пусть мне связывают руки сколько угодно, чтобы помешать делать зло, но пусть они будут у меня развязаны, чтобы делать добро, — вот на что всякий здравомыслящий человек может согласиться.
Благополучие для ума — то же, что молодость для темперамента; оно приводит в движение все страсти; блажен тот, кто не даёт себя увлечь этим вихрем. Отважно выдерживать невзгоду — доказательство величия души; но забываться в благополучии — следствие твердости души.
Изучайте людей, старайтесь пользоваться ими, не вверяясь им без разбора; отыскивайте истинное достоинство, хоть бы оно было на краю света: по большей части оно скромно и прячется где-нибудь в отдалении. Доблесть не лезет из толпы, не жадничает, не суетится и позволяет забывать о себе.
Никогда не позволяйте льстецам осаждать вас: давайте почувствовать, что вы не любите ни похвал, ни низостей.
Оказывайте доверие лишь тем, кто имеет мужество при случае вам поперечить и кто предпочитает ваше доброе имя вашей милости.
Будьте мягки, человеколюбивы, доступны, сострадательны и щедры; ваше величие да не препятствует вам добродушно снисходить к малым людям и ставить себя в их положение, так, чтобы эта доброта никогда не умаляла ни вашей власти, ни их почтения. Выслушивайте всё, что хоть сколько-нибудь заслуживает внимания; пусть видят, что вы мыслите и чувствуете так, как вы должны мыслить и чувствовать. Поступайте так, чтобы люди добрые вас любили, злые боялись и все уважали.
Храните в себе те великие душевные качества, которые составляют отличительную принадлежность человека честного, человека великого и героя. Страшитесь всякой искусственности. Зараза пошлости да не помрачит в вас античного вкуса к чести и доблести.
Мелочные правила и жалкие утончённости не должны иметь доступа к вашему сердцу. Двоедушие чуждо великим людям: они презирают все низости.
Молю Провидение, да запечатлеет оно эти немногие слова в моём сердце и в сердцах тех, которые их прочтут после меня.