• 30 Апреля 2017
  • 8800

Карл Маркс о Пьере Жозефе Прудоне

Пьер Жозеф Прудон известен многим. Прудона называют одним из главных теоретиков анархизма. Он и был человеком, первым назвавшим себя анархистом. А затем, после 1848 года, назвался федералистом. И в парламенте успел поработать, и народный банк открыть (тот правда не провел ни одной операции), и в тюрьме отсидеть. Написал книгу «Что такое собственноть?», обосновывая, что собственность — это кража. Хотя до него это было сделано не единожды (наиболее эффектно у де Сада и всего в одном абзаце). Карл Маркс, а затем и все его последователи, заклеймили Прудона «маленьким буржуа», а анархистские идеи «мелкобуржуазными заблуждениями».

Читать

Карл Маркс редактору газеты «Social-Demokrat» Швейцеру по случаю смерти Пьера Жозефа Прудона

Лондон, 24 января 1865 г.

Милостивый государь!

Я получил вчера письмо, в котором Вы требуете от меня подробной оценки Прудона. Недостаток времени не позволяет мне удовлетворить Ваше желание. К тому же здесь у меня нет под рукой ни одного из его произведений. Однако в доказательство своей готовности пойти Вам навстречу, я наскоро сделал краткий набросок, Вы его можете потом пополнить, сделать к нему добавления, сократить его, словом, делать с ним, что Вам заблагорассудится (мы сочли за лучшее поместить письмо без всяких изменений — примечание редакции газеты «Social-Demokrat»).

Первых опытов Прудона я уже не помню. Его ученическая работа о «Всемирном языке» (имеется в виду работа Прудона «Essai de grammaire générale» («Опыт всеобщей грамматики») — здесь и далее курсивом в скобка примечания редакции) показывает, с какою бесцеремонностью брался он за проблемы, для решения которых ему недоставало даже самых элементарных знаний.

Его первое произведение «Что такое собственность?» является безусловно самым лучшим его произведением. Оно составило эпоху если не новизной своего содержания, то хотя бы новой и дерзкой манерой говорить старое. В произведениях известных ему французских социалистов и коммунистов «propriété" (собственность), разумеется, не только была подвергнута разносторонней критике, но и утопически «упразднена». Этой книгой Прудон стал приблизительно в такое же отношение к Сен-Симону и Фурье, в каком стоял Фейербах к Гегелю. По сравнению с Гегелем Фейербах крайне беден. Однако после Гегеля он сделал эпоху, так как выдвинул на первый план некоторые неприятные христианскому сознанию и важные для успехов критики пункты, которые Гегель оставил в мистической clair-obscur (светотени).

Если можно так выразиться, в этом произведении Прудона преобладает еще сильная мускулатура стиля. И стиль этого произведения я считаю главным его достоинством. Видно, что даже там, где Прудон только воспроизводит старое, для него это самостоятельное открытие; то, что он говорит, для него самого было ново и расценивается им как новое. Вызывающая дерзость, с которой он посягает на «святая святых» политической экономии, остроумные парадоксы, с помощью которых он высмеивает пошлый буржуазный рассудок, уничтожающая критика, едкая ирония, проглядывающее тут и там глубокое и искреннее чувство возмущения мерзостью существующего, революционная убежденность — всеми этими качествами книга «Что такое собственность?» электризовала читателей и при первом своем появлении на свет произвела сильное впечатление. В строго научной истории политической экономии книга эта едва ли заслуживала бы упоминания. Но подобного рода сенсационные произведения играют свою роль в науке, так же как и в изящной литературе. Возьмите, например, книгу Мальтуса «О народонаселении». В первом издании это было не что иное, как «sensational pamphlet» и вдобавок — плагиат с начала до конца. И все-таки какое сильное впечатление произвел этот пасквиль на человеческий род!

Будь книга Прудона у меня под рукой, легко было бы показать на нескольких примерах его первоначальную манеру писать. В тех параграфах, которые он сам считал наиболее важными, он подражает в трактовке антиномий Канту, — это единственный немецкий философ, с которым он был тогда знаком по переводам, — и создается определенное впечатление, что для него, как и для Канта, разрешение антиномий является чем-то таким, что лежит «по ту сторону» человеческого рассудка, то есть что для его собственного рассудка остается неясным.

Несмотря на всю кажущуюся архиреволюционность, уже в «Что такое собственность?» наталкиваешься на противоречие: с одной стороны, Прудон критикует общество с точки зрения и сквозь призму взглядов французского парцелльного крестьянина (позже — petit bourgeois (мелкий буржуа), а с другой стороны, прилагает к нему масштаб, заимствованный им у социалистов.

Уже само заглавие указывало на недостатки книги. Вопрос был до такой степени неправильно поставлен, что на него невозможно было дать правильный ответ. Античные «отношения собственности» были уничтожены феодальными, а феодальные «буржуазными». Сама история подвергла таким образом критике отношения собственности прошлого. То, о чем в сущности шла речь у Прудона, была существующая, современная буржуазная собственность. На вопрос: что она такое? — можно было ответить только критическим анализом «политической экономии», охватывающей совокупность этих отношений собственности не в их юридическом выражении как волевых отношений, а в их реальной форме, то есть как производственных отношений. Но так как Прудон спутал всю совокупность этих экономических отношений с общим юридическим понятием «собственность», «la propriété", то он и не мог выйти за пределы того ответа, который дал Бриссо еще до 1789 г. в тех же словах и в подобном же сочинении (речь идет о работе Ж. П. Бриссо де Варвиля «Философские исследования. О праве собственности и о краже, рассматриваемых в природе и в обществе»): «La propriété c’est le vol» (собственность — это кража).

В лучшем случае из этого вытекает только то, что буржуазно-юридические понятия о «краже» применимы также к «честному» доходу самого буржуа. С другой стороны, ввиду того что «кража», как насильственное нарушение собственности, сама предполагает собственность, Прудон запутался во всевозможных, для него самого неясных, умствованиях относительно истинной буржуазной собственности.

Во время моего пребывания в Париже в 1844 г. у меня завязались личные отношения с Прудоном. Я потому упоминаю здесь об этом, что и на мне до известной степени лежит доля вины в его «sophistication», как называют англичане фальсификацию товара. Во время долгих споров, часто продолжавшихся всю ночь напролет, я заразил его, к большому вреду для него, гегельянством, которого он, однако, при незнании немецкого языка не мог как следует изучить. То, что я начал, продолжал после моей высылки из Парижа г-н Карл Грюн. В качестве преподавателя немецкой философии он имел передо мною еще то преимущество, что сам ничего в ней не понимал.

Незадолго до появления своего второго крупного произведения — «Философия нищеты и т. д.», — Прудон сам известил меня о нем в очень подробном письме, в котором, между прочим, имеются следующие слова: «J'attends votre férule critique» (жду Вашей строгой критики). Действительно, эта критика вскоре обрушилась на него (в моей книге «Нищета философии и т. д.», Париж, 1847) в такой форме, что навсегда положила конец нашей дружбе.

Из того, что здесь сказано, Вы видите, что в книге Прудона «Философия нищеты, или Система экономических противоречий» в сущности впервые он давал ответ на вопрос: «Что такое собственность?» В самом деле, только после появления своей первой книги Прудон начал свои экономические занятия; он открыл, что на поставленный им вопрос можно ответить не бранью, а лишь анализом современной «политической экономии». В то же время он сделал попытку диалектически изложить систему экономических категорий. Вместо неразрешимых «антиномий» Канта теперь в качестве средства развития должно было выступить гегелевское «противоречие «.

Критику его двухтомного пухлого произведения Вы найдете в моем ответном сочинении. Я показал там, между прочим, как мало проник Прудон в тайну научной диалектики и до какой степени, с другой стороны, он разделяет иллюзии спекулятивной философии, когда, вместо того чтобы видеть в экономических категориях теоретические выражения исторических, соответствующих определенной ступени развития материального производства, производственных отношений, он нелепо превращает их в искони существующие, вечные идеи, и как таким окольным путем он снова приходит к точке зрения буржуазной экономии («Говоря, что существующие отношения —отношения буржуазного производства — являются естественными, экономисты хотят этим сказать, что это именно те отношения, при которых производство богатства и развитие производительных сил совершаются сообразно законам природы. Следовательно, сами эти отношения являются не зависящими от влияния времени естественными законами. Это — вечные законы, которые должны всегда управлять обществом. Таким образом, до сих пор была история, а теперь ее более нет»).

Далее я еще показываю, сколь недостаточным, порой просто ученическим, является его знакомство с «политической экономией», критику которой он предпринял, и как вместе с утопистами он гоняется за так называемой «наукой», с помощью которой можно было бы a priori изобрести формулу для «решения социального вопроса», вместо того чтобы источником науки делать критическое познание исторического движения, движения, которое само создает материальные условия освобождения. Особенно же там показано, насколько неясными, неверными и половинчатыми остаются понятия Прудона об основе всего — меновой стоимости; вот почему он видит в утопическом истолковании теории стоимости Рикардо основу новой науки. Свое суждение о его общей точке зрения я резюмирую в следующих словах:

«Каждое экономическое отношение имеет свою хорошую и свою дурную сторону — это единственный пункт, в котором г-н Прудон не изменяет самому себе. Хорошая сторона выставляется, по его мнению, экономистами; дурная — изобличается социалистами. У экономистов он заимствует убеждение в необходимости вечных экономических отношений: у социалистов — ту иллюзию, в силу которой они видят в нищете только нищету (вместо того чтобы видеть в ней революционную, разрушительную сторону, которая ниспровергнет старое общество (фраза, заключенная в скобки, добавлена Марксом в данной статье)). Он соглашается и с теми и с другими, пытаясь сослаться при этом на авторитет науки. Наука же сводится в его представлении к тощим размерам некоторой научной формулы; он находится в вечной погоне за формулами. Вот почему г-н Прудон воображает, что он дал критику как политической экономии, так и коммунизма; на самом деле он стоит ниже их обоих. Ниже экономистов — потому, что он как философ, обладающий магической формулой, считает себя избавленным от необходимости вдаваться в чисто экономические детали; ниже социалистов — потому, что у него не хватает ни мужества, ни проницательности для того, чтобы подняться — хотя бы только умозрительно — выше буржуазного кругозора…

Он хочет парить над буржуа и пролетариями, как муж науки, но оказывается лишь мелким буржуа, постоянно колеблющимся между капиталом и трудом, между политической экономией и коммунизмом».

Как ни сурово звучит этот приговор, я и теперь подписываюсь под каждым его словом. При этом, однако, не следует забывать, что в то время, когда я объявил книгу Прудона кодексом социализма petit bourgeois и теоретически это доказал, экономисты, а вместе с ними и социалисты все еще предавали Прудона анафеме как завзятого ультрареволюционера. Вот почему я и позднее никогда не присоединял своего голоса к тем, кто кричал о его «измене» революции. Не его вина, если, с самого начала ложно понятый как другими, так и самим собой, он не оправдал необоснованных надежд.

В противоположность к «Что такое собственность?'" в «Философии нищеты» все недостатки прудоновской манеры изложения очень невыгодно бросаются в глаза. Стиль сплошь и рядом ampoulé (напыщенный). как говорят французы. Высокопарная спекулятивная тарабарщина, выдаваемая за немецкую философскую манеру, выступает повсюду, где ему изменяет галльская острота ума. Так и режет ухо самохвальство, базарно-крикливый, рекламный тон, в особенности чванство мнимой «наукой», бесплодная болтовня о ней. Искренняя теплота, которой проникнута его первая работа, здесь, в определенных местах, систематически подменяется лихорадочно возбужденной декламацией. К тому же это беспомощное и отвратительное старание самоучки щегольнуть своей ученостью, самоучки, у которого естественная гордость оригинальностью и самостоятельностью своего мышления уже сломлена и который, вследствие этого, как parvenu (выскочка) в науке, воображает, что должен чваниться тем, что ему не присуще и чего у него совсем нет. И вдобавок эта психология мелкого буржуа, который до непристойности грубо, неостроумно, неглубоко и прямо-таки неправильно обрушивается на такого человека, как Кабе, заслуживающего уважения за его практическую роль в движении французского пролетариата (имеется в виду роль Этьена Кабе (1788—1856) — французского публициста, проповедовавшего идеи утопического коммунистического общества, основанного на принципах уравнительности и братства. На страницах издававшихся им газет «Le Populaire» («Народ») и «Le Populaire de 1841» («Народ 1841 года») Кабе наряду с пропагандой своих утопических проектов критиковал режим Июльской монархии и содействовал распространению демократических идей); зато он весьма учтив, например, по отношению к Дюнуайе (как-никак «государственный советник»), хотя все значение этого Дюнуайе заключается в комичной серьезности, с какой он на протяжении трех толстых и невыносимо скучных томов проповедует ригоризм, так охарактеризованный Гельвецием: «On veut que les malheureux soient parfaits». (От несчастных требуют совершенства.)

Февральская революция произошла для Прудона действительно совсем некстати, ведь он всего лишь за несколько недель до нее неопровержимо доказал, что «эра революций» навсегда миновала. Его выступление в Национальном собрании, хотя оно и обнаружило, как мало понимал он все происходящее, заслуживает всяческой похвалы (в этой речи Прудон, выдвинув ряд предложений в духе мелкобуржуазных утопических доктрин (отмена ссудного процента и т. д.), в то же время охарактеризовал расправу с участниками пролетарского восстания в Париже 23—26 июня 1848 г. как проявление насилия и произвола). После июньского восстания это было актом высокого мужества. Кроме того, его выступление имело тот положительный результат, что г-н Тьер в произнесенной против предложений Прудона речи (имеется в виду речь Тьера 26 июля 1848 г. против предложений Прудона, внесенных в финансовую комиссию Национального собрания Франции), которая потом была издана в виде отдельной брошюры, доказал всей Европе, какой жалкий детский катехизис служил пьедесталом этому духовному столпу французской буржуазии. В сравнении с г-ном Тьером Прудон и в самом деле вырастал до размеров допотопного колосса.

Изобретение «crédit gratuit» (дарового кредита) и основанного на нем «народного банка» («banque du peuple») принадлежит к последним экономическим «подвигам» Прудона. В моей книге «К критике политической экономии», вып. 1, Берлин, 1859 (с. 59—64) доказывается, что теоретическая основа его взглядов имеет своим источником незнание основных элементов буржуазной «политической экономии», а именно — отношения товаров к деньгам, тогда как практическая надстройка была простым воспроизведением гораздо более старых и значительно лучше разработанных проектов. Что кредит — подобно тому как он, например, в Англии в начале XVIII века, а затем снова в начале XIX века способствовал переходу имущества из рук одного класса в руки другого, — при определенных экономических и политических условиях может содействовать ускорению освобождения рабочего класса, это не подлежит ни малейшему сомнению и разумеется само собой. Но считать капитал, приносящий проценты, главной формой капитала, пытаться сделать особое применение кредита, мнимую отмену процента, основой общественного преобразования — это насквозь мещанская фантазия. И действительно, мы видим, что эта фантазия подробно развивалась уже экономическими идеологами английской мелкой буржуазии XVII века. Полемика Прудона с Бастиа (1850 г.) о капитале, приносящем проценты, стоит значительно ниже «Философии нищеты». Он доходит до того, что даже Бастиа удается его побить, и он комично неистовствует всякий раз, когда его противник наносит ему удар.

Несколько лет тому назад Прудон написал на конкурс, объявленный, кажется, лозаннскими властями, сочинение о «Налогах». Здесь исчезают и последние следы гениальности, и остается только petit bourgeois tout pur (чистейший мелкий буржуа).

Что касается политических и философских сочинений Прудона, то во всех них обнаруживается тот же самый противоречивый, двойственный характер, что и в экономических работах. К тому же они имеют чисто местное значение — только для Франции. Однако его нападки на религию, церковь и т. д. были большой заслугой в условиях Франции в то время, когда французские социалисты считали уместным видеть в религиозности знак своего превосходства над буржуазным вольтерьянством XVIII века и немецким безбожием XIX века. Если Петр Великий варварством победил русское варварство, то Прудон сделал все от него зависящее, чтобы фразой победить французское фразерство.

Его книгу о «Государственном перевороте» надо рассматривать не просто как плохое произведение, а как прямую подлость, которая, однако, вполне соответствует его мелкобуржуазной точке зрения; здесь он заигрывает с Луи Бонапартом и действительно старается сделать его приемлемым для французских рабочих; таково же его последнее произведение против Польши (в этом произведении Прудон выступал против пересмотра решений Венского конгресса 1815 г. о разделе Польши и против поддержки европейской демократией польского национально-освободительного движения), в котором он в угоду царю обнаруживает цинизм кретина.

Прудона часто сравнивали с Руссо. Нет ничего ошибочнее такого сравнения. Он скорее похож на Ник. Ленге, книга которого «Теория гражданских законов», впрочем, очень талантливое произведение.

Прудон по натуре был склонен к диалектике. Но так как он никогда не понимал подлинно научной диалектики, то он не пошел дальше софистики. В действительности это было связано с его мелкобуржуазной точкой зрения. Мелкий буржуа, так же как и историк Раумер, составлен из «с одной стороны» и «с другой стороны». Таков он в своих экономических интересах, а потому и в своей политике, в своих религиозных, научных и художественных воззрениях. Таков он в своей морали, таков он in everything. Он — воплощенное противоречие. А если при этом, подобно Прудону, он человек остроумный, то он быстро привыкает жонглировать своими собственными противоречиями и превращать их, смотря по обстоятельствам, в неожиданные, кричащие, подчас скандальные, подчас блестящие парадоксы. Шарлатанство в науке и политическое приспособленчество неразрывно связаны с такой точкой зрения. У подобных субъектов остается лишь один побудительный мотив — их тщеславие; подобно всем тщеславным людям, они заботятся лишь о минутном успехе, о сенсации. При этом неизбежно утрачивается тот простой моральный такт, который всегда предохранял, например, Руссо от всякого, хотя бы только кажущегося, компромисса с существующей властью.

Быть может, потомство, характеризуя этот недавний период французской истории, скажет, что Луи Бонапарт был его Наполеоном, а Прудон — его Руссо-Вольтером.

А теперь я всецело возлагаю на Вас ответственность за то, что Вы так скоро после смерти этого человека навязали мне роль его посмертного судьи.

Уважающий Вас, Карл Маркс

распечатать Обсудить статью