Смерть бессмертия
Флобер, которому приписывают изречение, что он-де презирает славу, на которую он положил свою жизнь, в осознании подобного противоречия всё еще чувствовал себя столь комфортно, сколь и мог себя чувствовать солидный буржуа, написавший «Госпожу Бовари». Перед лицом коррумпированного общественного мнения и прессы, на которую он уже реагировал так же, как позднее Краус, Флобер верил, что может положиться на потомков, на буржуазию, освобождённую от проклятия глупости и способную отдать должное своему достоверному критику. Однако он недооценил глупость: общество, которое он представляет, не может даже назвать себя по имени, и с развёртыванием этого общества в тотальное глупость, подобно разумности, тоже развёртывается до абсолютной. Это подтачивает силы интеллектуала. Ему нельзя больше надеяться даже на потомков, не впадая в конформизм, пусть даже это будет лишь согласие с великими умами. Однако, как только он отказывается от подобной надежды, в его работу проникает элемент ослеплённости и ограниченности, уже готовый обернуться циничной капитуляцией. Слава как результат объективных процессов в рыночном обществе, несшая в себе нечто случайное и нередко навязанное, но в то же время и отблеск справедливости и свободного выбора, ликвидирована. Она полностью превратилась в функцию оплаченных пропагандистских органов и измеряется инвестициями, которые носители фамилии или представители какой-либо группы интересов рискуют в неё вложить. Клакер, который ещё взгляду Домье представлялся уродливым наростом, тем временем обрёл уважение как официальный уполномоченный системы культуры. Писатели, намеренные сделать карьеру, говорят о своих агентах так же беззастенчиво, как их предки — о своём издателе, который тоже уже кое-что вкладывал в рекламу. Известность, а вместе с ней в определённой мере и посмертную славу — ибо что же в предельно организованном обществе имело бы шанс помниться, если не уже известное, — они берут в свои руки и покупают себе у прислужников газетного треста, как прежде у церкви, право на бессмертие. Но нет в нём благословения. Как выборочная память и бесследное забвение неизменно связаны друг с другом, так и планомерное управление славой и памятью неизбежно ведёт в никуда, в ничто, и предвестье этого ничто ощутимо уже в суетливости всякой знаменитости. Знаменитым не по себе. Они превращают себя в марочный товар, чуждый и непонятный им же самим, и, представая живыми картинами самих себя, они словно мертвы. В претенциозной заботе о собственном нимбе они растрачивают деловую энергию, которая единственно и могла бы существовать дальше. Бесчеловечное равнодушие и презрение, незамедлительно настигающее падших кумиров культурной индустрии, разоблачает истинную суть их славы, не давая, однако, и тем, кто презирает участие в подобном, надеяться на лучшую участь в памяти потомков. Так интеллектуал постигает тщету своих тайных побуждений и не может с этим ничего поделать, кроме как облечь это прозрение в слова.
Мораль и стиль
Как писатель на опыте убеждаешься в том, что чем точнее, осознаннее, соразмернее делу выражаешься, тем труднопостижимее считается результат твоего литературного труда, а вот если формулируешь мысль небрежно и безответственно, то тебя награждают определённым пониманием. Нисколько не поможет аскетическое воздержание от любых элементов профессионального языка, любых обращений к более не существующей образованности. Строгость и чистота языковых конструкций, даже при их крайней простоте, создадут лишь вакуум. Небрежность, скольжение по течению привычной речи считается знаком причастности и контакта: человек знает, чего хочет, потому что знает, чего хочет другой. Выражать свои мысли и следить за сутью, а не за коммуникацией, подозрительно: всё специфическое, всё, что не опирается на схематизм, предстаёт неуважительным, воспринимается как симптом оригинальничания, чуть ли не сумбурности. Современная логика, которая столь гордится своей ясностью, наивным образом восприняла подобное извращение в сфере обыденного языка. Расплывчатость выражения позволяет воспринимающему представлять приблизительно то, что для него приемлемо и что он и без того думает. Строгость выражения принуждает к однозначной интерпретации, к напряжённому пониманию, от чего людей сознательно отучают, и, прежде чем донести какое-либо содержание, предполагает отказ от расхожих суждений, а вместе с этим некое самообособление, чему люди яростно сопротивляются. Они считают понятным лишь то, что им не надо даже понимать; лишь поистине отчуждённое, лишь слово, несущее на себе отпечаток коммерции, трогает их как знакомое и близкое. Мало что способствует деморализации интеллектуалов больше, чем это. Тот, кто намерен избежать её, должен за каждым призывом к тому, чтобы обращать внимание на доступность сообщения, видеть предательство по отношению к сообщаемому.
Зверская голодуха
Противопоставлять говоры рабочего люда литературному языку реакционно. Досужесть и даже высокомерие и заносчивость придали речи высшего слоя общества некую долю независимости и самодисциплины. Вследствие этого речь противопоставляется собственной социальной сфере. Она оборачивается против господ, которые пользуются ею всуе в своих приказах, и сама намеревается приказывать им, отказываясь служить их интересам. Однако в речи угнетённых одно лишь господство оставило свой след, да ещё и лишило её справедливости, которая обещает наделить неискалеченным, автономным словом всех, кто достаточно свободен, чтобы произнести его без rancune (обиды — прим. ред.). Пролетарская речь продиктована голодом. Бедняк пережёвывает слова, чтобы насытиться ими. От их объективного духа он ожидает сытной пищи, в которой ему отказывает общество; он набивает пустой рот. Так он мстит языку. Он оскверняет тело языка, которое ему не дают любить, и с бессильной силой воспроизводит тот позор, которому подвергли его самого. Даже лучшее в диалекте берлинского севера или языке лондонских кокни — меткость и природное остроумие — страдает тем, что оно, дабы выжить в отчаянном положении не отчаиваясь, высмеивает не только врага, но и самое себя и таким образом оправдывает устройство мира. Если письменная речь закрепляет классовое отчуждение, то это отчуждение нельзя отменить за счёт регрессии до уровня разговорной речи, оно может потерять силу только вследствие строжайшей языковой объективности. Лишь говорение, которое снимает внутри себя письмо, освобождает человеческую речь от ложно приписываемой ей человечности.
Смесь
Расхожий аргумент толерантности — «все люди и все расы равны» — это своего рода бумеранг. На него удобно возразить, опираясь на данные чувств, и даже самые убедительные антропологические доказательства того, что евреи не являются расой, в случае погрома едва ли изменят то, что тоталитарной власти очень хорошо известно, кого она хочет уничтожить, а кого — нет. Если бы, напротив, в идеале требовали равенства всех, кто наделён человеческим обликом, вместо того чтобы голословно утверждать факт равенства, то это мало бы помогло. Абстрактная утопия слишком легко согласовывалась бы с самыми порочными тенденциями общества. Утверждение, что все люди похожи друг на друга, этой утопии весьма бы подошло. Она рассматривает фактические или вымышленные различия как позорное клеймо, которое свидетельствует о том, что желаемого ещё не удалось добиться, что кое-что ещё не захвачено машинерией, не определяется целиком во власти тотальности. Метод концентрационных лагерей направлен на то, чтобы сделать заключённых такими же, как их охранники, убитых сделать убийцами. Расовые отличия возводятся в абсолют для того, чтобы абсолютно искоренить их, даже если в результате не удастся выжить никакой инаковости. Однако эмансипированное общество было бы не унитарным государством, а претворением всеобщего в действительность путём примирения различий. Политика, которой всерьёз было бы до этого дело, не должна была бы пропагандировать абстрактное равенство людей даже как идею. Вместо этого она должна указывать на то дурное равенство, что существует сегодня, на тождество интересов киношников и военных, и в то же время видеть лучшее, чем ныне, состояние как такое, в котором можно быть разными, не испытывая страха. Если о негре говорят, что он точно такой же, как белый, в то время как он не таков, то с ним втайне снова поступают несправедливо. Его дружелюбно унижают, меряя мерой, до которой он, испытывая давление системы, никогда не сможет дотянуться и, кроме того, соответствовать которой — весьма сомнительная заслуга. Сторонники унитаристской толерантности неизменно склонны нетолерантно относиться к любой группе, которая не приспосабливается: с упорным восхищением неграми сочетается негодование по поводу еврейского нахальства. Становление разнузданного промышленного капитализма было своего рода melting pot (плавильный котёл — прим. ред.). Мысль, что ты в него угодил, побуждает думать о мучительной смерти, а не о демократии.