Марина Цветаева — Борису Пастернаку
<ок. 10 февраля 1923 г.>
Я сейчас в первый раз в жизни понимаю, что такое поэт. Я видала людей, которые прекрасно писали стихи, писали прекрасные стихи. А потом жили, вне наваждения, вне расточения, копя всё в строчки: не только жили: нажив<али>. И достаточно нажив<шись>, позволяли себе стих. — Честное слово! — И они еще были хуже других, ибо зная что́ им стихи сто́ют (месяцы и месяцы воздержания! Месяцы и месяцы жильничества! — Не-бы-ти-я), требовали за них с окружающих непомерной платы: кадил, коленопрекл<онения>, памятников за́живо. И у меня никогда не было соблазна считать их правыми, я галантно кадила — и отходила. Я ведь без конца поэтов знала! И больше всего любила, когда им просто хотелось есть или просто болел зуб: это человечески сближало. Я была нянькой при поэтах, — совсем не поэтом! и не Музой! — молодой (иногда трагической!) нянькой. — Вот. — С поэтами я всегда забывала, что я — поэт.
Но я, Пастернак, устала нянчиться. Из моих выкормышей никогда ничего не получ<алось>, кроме строчек. Вы же знаете, как этого мало.
Вы — Пастернак, в полной чистоте сердца, мой первый поэт.
Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, и вот ожидание поезда на нашей крохотной станции. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс.) Ходила взад и вперед по темной платформе — далёко! И было одно место, фонарный столб — без света — это было место встречи, я просто вызывала сюда Вас, и долгие бо́к о бок беседы — бродячие. В два места я бы хотела с Вами: в Веймар, к Goethe, и на Кавказ. (Единственное место в России, где я мыслю Гёте.)
Я не скажу, что Вы мне необходимы, Вы в моей жизни необходимы, как тот фонарный шест. / Куда бы я ни думала, я Вас не миную. / Фонарь всюду будет со мной, встанет на всех моих дорогах. Я выколдую фонарь.
Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что Вы этого ничего не знаете, не смущалась и тем, что всё это без Вашего ведома <вариант: соизволения>. Я не волей своей вызывала Вас, если хочешь — можно и расхотеть, хотенье — вздор. Что-то во мне хотело. Я то <оборвано>
Мне хочется сказать Вам, и Вы не расс<ердитесь> и не откре́ститесь, п. ч. Вы мужественны и бескорыстны, что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта (гения, того, что над поэтом), поэт побежден Гением, сдался ему на гнев и на милость, согласился быть глашатаем, отрешился. (Только низкая корыстная гордыня может сражаться с ангелом! «Самоутверждение» — когда все дело: в самосожжении!)
Еще, Пастернак, я хочу, чтобы Вас не схоронили, а сожгли.
Пастернак, есть тайный шифр. Вы — сплошь шифрованы. Вы безнадежны для «публики». Вы — царская переп<иска>, или полководческая. Вы — переписка Пастернака с его Гением. Если Вас будут любить, то из страха: одни — быть обвиненными в «некультурности», другие, <пропуск одного слова>, чуя. Но знать … Да и я Вас не знаю, п. ч. и Пастернак часто сам не знает, что ему диктует его Гений, Пастернак пишет буквы, а потом — в прорыве ночного прозрения — на секунду осознает, чтоб утром забыть.
А есть другой мир, где Ваша тайнопись — детская пропись. Горние Вас читают шутя. Поднимите голову ввысь: там — Ваши читатели. «Политехнический зал».
Изображение для анонса материала на главной странице и для лида: wikipedia.org