• 28 Февраля 2018
  • 2188
  • Документ

«Афиши не знают шепота, они должны кричать»

Критик Корней Чуковский насмешливо отзывался о произведениях массовой литературы, в том числе – о рассказах Леонида Андреева. Он обвинял писателя в «площадной» эстетике. «Какая бы самомалейшая мысль ни пронеслась перед Андреевым, все принимает у него улично-визгливую форму и наклеивается на заборе:

— Кушайте «Геркулес»!

И кажется иногда, будто к сердцу и к голове этого человека привинчен сильнейший резонатор, этакая граммофонная труба, и молится ли он, или признается в любви, или пишет дневник — изо всего, против его воли, выходит: бам! бам! бам!»

Читать

Речь Корнея Чуковского 06.06.1910

Изо всех созданий современного искусства я особенно люблю афиши. Их идеал: яркость, их художественный принцип: бей по голове! Никаких полутонов, никаких оттенков! Они не знают шепота, они вечно должны кричать. Им нельзя отвести вас в угол и сказать вам на ухо что-нибудь свое, полутайну, полунамек, как это делают порою те картины, что висят у вас на темных обоях. Они для тысяч и тысяч людей, а не только для избранных, не только для вас. Они создались не в капеллах, не для пап и вельмож, не для музеев и галерей, их родина — площадь (о, как дьявольски кричат их краски, синие, желтые, красные!), для них каждый забор — галерея и каждая улица — музей!

И если не демократично это площадное искусство, то нет у нас демократичного искусства!

Как волны морские рождают жемчужину, так волны людские рождают афишу.

Гении афишного искусства, площадные Рафаэли (а если у нас их нет, то они придут!), сумеют претворить пестроту, аляповатость и грубость в новое изящество и красоту.

Ведь это так драгоценно: впервые явилась возможность у живописи сразу говорить к миллионам! И так как все эти миллионы — работники, вечно куда-то спешат на трамваях, моторах, вечно куда-то торопятся, то воистину труднейшая и величайшая у афишного искусства задача: перекричать эту бурю, сразу, в одно мгновение, в секундочку какую-нибудь, раскрыться пред вами во всей полноте, исчерпаться пред вами в один момент, — в этом сумасшедшем огромном музее, где все зрители как угорелые мечутся, скачут, летят.

Здесь новые задачи искусства, здесь новая эстетика, — и, право, эта эстетика не хуже всякой другой. И не нам, газетчикам, отворачиваться от нее. Нравится нам это или нет, мы такие же данники уличной, площадной эстетики, как и те, кто создают афиши. Пора уже вписать в теорию словесности новый литературный род — фельетон, и когда я стою перед афишей, я чувствую: она мне сродни. Фельетон, как и афиша, не смеет быть вялым, не смеет шептать и интимничать, в нем напряжен каждый нерв, он весь — электричество, потому что и он пред толпой — мимолетный трибун миллионов, рожденный на уличном сквозняке. Мы баяны трамваев, миннезингеры ресторанов и кафе.

И вряд ли рискованно будет с моей стороны сказать, что вся наша живопись теперь идет к плакатности, а вся литература — к фельетону. Это не значит, конечно, что все писатели пойдут печататься непременно в газетах, а все художники — расписывать заборы, но это значит, что площадная эстетика прокралась уже во все уголки искусства, и больше едкости, пряности, экспрессивности, «афишности» затребовал теперь от своих художников современный читатель и зритель, — и разве не та же «плакатность» составляет главное очарование Добужинского, Малявина, Щербова, Бакста, а в литературе разве не появился у нас уже гений этой новой площадной цивилизации?

Разве нет у нас Леонида Андреева?

Ах, он лихач, молодец, засучил рукава, засвистал, схватил помело и весело, лихо, размашисто, на широчайших каких-то заборах ляпает, мажет, малюет. (…) Чуть не все его последние вещи, начиная с «Жизни человека», откровенно написаны на заборе, они целиком вскормлены, взращены современною нашею газетно-бульварно-кинематографично-афишно-фельетонно-площадною культурою, и когда, прочитав подряд «Черные маски», «Жизнь человека», «Анатэму», «Царь-голод», «Любовь к ближнему», закроешь глаза, покажется, будто только что бежал по какой-то пестрой, визгливой, неистовой улице, где кричали: «Пади! берегись! держи! лови!», где вывески и афиши резали, кололи глаза, и — проследите! — какая бы самомалейшая мысль ни пронеслась перед Андреевым, какое бы крошечное минутное чувство ни забрело невзначай к нему в сердце, все принимает у него улично-визгливую форму и наклеивается на заборе:

— Кушайте «Геркулес»!

И кажется иногда, будто к сердцу и к голове этого человека привинчен сильнейший резонатор, этакая граммофонная труба, и молится ли он, или признается в любви, или пишет дневник — изо всего, против его воли, выходит: бам! бам! бам! Изо всякой шепотной мысли, изо всякого робкого, тихого, элегического полунастроения выходит у него «Кушайте «Геркулес».

Это соответствует его темпераменту, это соответствует его эпохе. И напрасно г. Философов хулит его за то, что он «герой кинематографа»; я хулить его за это не стану. Пусть каждый делает то, что ему к лицу. Кинематограф к Андрееву идет, как черная бархатка к Китти, ему пристало фигурировать в Мулен-Руж, как Денису Давыдову пристало размахивать саблей, а Апухтину ходить в департамент. Он — Иван-Царевич нашей улицы, и пускай его тысячу раз интервьюируют «Биржевые», пускай каждый закоулок его кабинета и ванной выносится репортерами на базар, пусть «Огонек» до исступления фотографирует его со всех сторон — это до такой степени в лад с афишным, уличным его творчеством, что подобной гармонии надо бы только радоваться. Рожденный толпою, он льнет к толпе, и недаром в его последних вещах мечутся, бурлят, танцуют, погибают «сборища», скопища, толпы людей, «груды разъяренных тел».

(…)

распечатать Обсудить статью