Правозащитник Анатолий Тихонович Марченко погиб в Чистопольской тюрьме 8 декабря 1986 года, держа смертельную голодовку и требуя освобождения всех политических заключённых.

Орфография и пунктуация автора сохранены.

Когда я сидел во Владимирской тюрьме, меня не раз охватывало отчаяние. Голод, болезнь и, главное, бессилие, невозможность бороться со злом доводили до того, что я готов был кинуться на своих тюремщиков с единственной целью — погибнуть. Или другим способом покончить с собой. Или искалечить себя, как делали другие у меня на глазах.

Меня останавливало одно, одно давало мне силы жить в этом кошмаре — надежда, что я выйду и расскажу всем о том, что видел и пережил. Я дал себе слово ради этой цели вынести и вытерпеть все. Я обещал это своим товарищам, которые еще на годы оставались за решеткой, за колючей проволокой.

Я думал о том, как выполнить эту задачу. Мне казалось, что в нашей стране, в условиях жестокой цензуры и контроля КГБ за каждым сказанным словом это невозможно. Да и бесцельно: до того все задавлены страхом и порабощены тяжким бытом, что никто и не хочет знать правду. Поэтому, считал я, мне придется бежать за границу, чтобы оставить свое свидетельство хотя бы как документ, как материал для истории.

Год назад мой срок окончился. Я вышел на свободу. И понял, что был не прав, что мои показания нужны моему народу. Люди хотят знать правду.

Главная цель этих записок — рассказать правду о сегодняшних лагерях и тюрьмах для политзаключенных, рассказать ее тем, кто хочет услышать. Я убежден, что гласность — единственное действенное средство борьбы с творящимся сегодня злом и беззаконием.

…Это было 29 октября 1960 года.

Пять месяцев меня держали в следственной тюрьме ашхабадского КГБ. Все это время я сидел в одиночке, без посылок, без передач, без единой весточки от родных. Каждый день меня допрашивал следователь Сафарян (а потом Цукин): почему я хотел бежать? КГБ предъявило мне обвинение в измене родине, и поэтому следователя мои ответы не устраивали. Он добивался от меня необходимых показаний, изматывая меня на допросах, угрожая, что следствие будет длиться до тех пор, пока я не скажу то, что от меня требуется, обещая за «хорошие» показания и раскаяние добавку к двухразовому тюремному питанию. Он не добился своего и не получил ни от меня, ни от сорока свидетелей никаких материалов, подтверждающих обвинение. Но меня все-таки судили за измену… От последнего слова я отказался: я не признал себя виновным в измене, а к моим показаниям мне нечего было добавить.

Я расписался. Все! Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.

Колючая проволока.jpeg
Колючая проволока. (pinterest.com)

Я объявил голодовку. Написал заявление — протест против суда и приговора, подал его в кормушку и перестал брать пищу. Несколько дней ничего не брал в рот, кроме холодной воды. Никто не обращал на это внимания. Надзиратели, выслушав мой отказ, спокойно уносили мою пайку и миску с супом, а в обед приносили снова. Я снова отказывался. Дня через три в камеру вошли надзиратели и врач. Приступили к операции под названием «принудительно-искусственное питание». Меня скрутили, надели наручники, воткнули в рот распиратель, ввели шланг в пищевод и стали лить через воронку питательную смесь, что-то жирное, сладкое. Надзиратели говорили:

— Снимай голодовку, все равно ничего не добьешься — мы тебе даже похудеть не дадим.

Та же процедура повторилась на другой день.

Я снял голодовку. Ответа на заявление я так и не получил.

Голодовка.jpg
Голодовка. (pinterest.com)

Через несколько дней за мной пришел надзиратель. Он повел меня по лестницам и коридорам на первый этаж и впустил в обитую черной клеенкой дверь. На табличке надпись: «Начальник тюрьмы». В кабинете за столом, под большим портретом Дзержинского, сидел сам начальник тюрьмы. На диване — знакомые мне по следствию прокурор по надзору и начальник следственного отдела. Четвертым был незнакомец, глянув на которого я вздрогнул: так неестественна и отвратительна была его внешность. Маленькое, шарообразное тельце, коротенькие ножки еле достают до пола, тоненькая, тоненькая шейка. А на ней огромный сплющенный шар — голова. Щелки глаз, еле заметный носик, тонкий улыбающийся рот — тонули в желтом, тугом, лоснящемся тесте. Как эта шейка не переломится под таким грузом?

Мне сказали, что это заместитель прокурора Туркменской ССР. Предложили сесть. Разговор вели в дружески-фамильярном тоне. Спросили, как я себя чувствую, снял ли голодовку. Я поблагодарил за трогательную чуткость и внимание, сказал, что голодовку снял, и тоже спросил:

— Скажите, пожалуйста, когда меня отправят? Куда?

— Поедэшь на комсомольская стройка. Будэшь комсомолец, — ответило чудище, так и расплывшись в улыбке, радуясь собственной шутке.

Мне стало невыносимо противно. Мне, осужденному ими за измену родине, было как-то неловко слышать от них эти слова здесь, в этом кабинете, видеть их циничные ухмылки. Они все отлично понимают! Я тоже понимал.

На другой день меня отправили. Отдали одежду, отобранную при аресте, только ботинки не вернули — их изорвали на мелкие куски, искали «советского завода план». Велели одеться-обуться и вывели из тюрьмы. «Воронок» стоял вплотную к двери. Меня сунули в бокс, заперли. Машина тронулась. Моя клетушка — без окон, ничего не видать, только чувствуется движение. Вот машина замедлила ход, развернулась, пятится задом. Значит, подъезжаем к вагону. Из машины — скорей, опять скорей, через две плотные шеренги солдат, прямо в вагон.

На другой день поезд прибыл в Ташкент. Нас по одному вывели из вагона, прогнали по узкому коридору между двумя шеренгами солдат и стали набивать в машины.

Когда я поднимался по ступенькам, зэки уже кричали из машины, что больше некуда. Но конвоир заорал на них, и меня втолкнули внутрь, прямо на людей. Потом еще нескольких. «Черный ворон», «воронок» — крытый грузовик, кузов внутри переделен дверью-решеткой. По одну сторону решетки зэки, по другую — два конвоира. Здесь же, где конвоиры, находятся «боксы» — железные ящики для одиночников, в них можно сидеть, только скорчившись в три погибели. Но в общем отделении еще хуже. Там вдоль стен идут скамейки, середина пустая. Места человек на десять — и сидячих и стоячих — не больше. А нас набили около тридцати или все тридцать. Первые садятся на скамейки плотно друг к другу. Следующие к ним на колени. Остальные стоят. Это бы еще ничего, но как стоят! Потолок такой, что стоять можно только согнувшись, голова и плечи упираются в железный верх. А народу набивается столько, что даже пошелохнуться невозможно, не то что переменить положение. Впихнули тебя — как удалось стать, так и стой всю дорогу. Спина, плечи, шея затекают, все тело начинает ломить от неестественной позы. Но даже если у тебя подогнуться ноги, ты не упадешь — некуда, тебя подпирают тела твоих товарищей.

Последний зэк уже никак не мог поместиться. Тогда два солдата уперлись в него, приналегли и вдавили в человеческую массу, а потом стали вжимать дверью. Дверь кое-как закрыли, заперли на замок. Наша машина готова. Но другие еще не набиты, поэтому ждем. Теперь снаружи нипочем не узнаешь, что это за машина и что в ней творится. Крытый кузов без окон, единственное окошко над дверью, где конвоиры, и то задернуто занавеской…

В Новосибирской пересылке оказалось полно крыс. Они бегают по полу под ногами, бегают между спящими на полу, влезают на них. Здесь я встретил в коридоре группу заключенных, которые стояли не как все, а прислонившись к стене. Их было человек восемь, и у них были страшно изможденные лица. Нас поместили в одну общую камеру. Я узнал, что это «религиозники», верующие. Они отказывались принимать участие в выборах, и вот их арестовали, судили закрытым судом и приговорили к ссылке как «тунеядцев». С самого дня ареста все они объявили голодовку, и их, голодающих, отправили по этапам в Сибирь. На каждой пересылке им насильно вливают питательную смесь и отправляют дальше.

— Мы страдаем за веру, — говорили они.

Школьники.jpg
Школьники. (pinterest.com)

4 мая нас всех посадили в вагонзак. Снова этапы. Опять через Новосибирск, а оттуда на запад: Свердловск, Казань, Рузаевка. По дороге к нам подсаживали новых попутчиков. Где-то на пересылке добавили несколько украинцев-«националистов». Тоже двадцатипятилетники. Из них мне особенно запомнился Михаил Сорока, очень спокойный, доброжелательный, душевно крепкий человек. Потом подсадили парня родом из Польши. Его отец был польский офицер, расстрелянный в Катынском лесу. Мать арестовали, и она тоже погибла. Его самого отдали в детдом, там он рос до шестнадцати лет, а когда получил паспорт, его записали русским. Он все требовал, чтобы ему разрешили уехать в Польшу, но ведь он «русский», вот и не пускают. Он писал в МИД и в польское посольство — дело кончилось сроком… В конце мая мы прибыли в Потьму. После пяти месяцев следствия, после так называемого суда, после этапов и пересыльных тюрем я добрался наконец до знаменитых мордовских лагерей… Здесь же, на десятом, сидел литовец Ричардас К. Он участвовал в побеге и рассказывал мне, как их поймали. Они втроем, три литовца, как-то сумели уйти от конвоя в поле. Их заметили, когда они были уже около леса. По ним открыли стрельбу, но было поздно. Тогда вызвали автоматчиков из дивизиона, оцепили лес, и солдаты с собаками стали искать беглецов. Собаки быстро взяли след, и скоро Ричардас и его товарищи услышали погоню чуть ли не за спиной. Они понимали, что им все равно не уйти, но все-таки попытались спрятаться — а вдруг конвой с собаками проскочит мимо. Те двое полезли на дуб и спрятались в листве, а Ричардас закопался в опавшие листья под кустом, — дело было осенью. Дальше все произошло буквально у него на глазах. Он даже не успел как следует прикрыться листьями, когда появились два автоматчика с собаками. Собаки закружились около дуба, рвали передними лапами кору. Прибежали еще шестеро автоматчиков и офицер с пистолетом. Беглецов на дереве обнаружили сразу. Офицер закричал:

— Свободы захотели… вашу мать?! А ну, слезай!

Первый сук был метрах в двух над землей. Ричардас видел, как один из беглецов сначала стал ногой на этот сук, потом опустился на корточки, свесил ноги и повис на животе и на руках, готовясь спрыгнуть. В это время раздалось сразу несколько автоматных очередей, и парень, как мешок, свалился на землю. Но он был жив, извивался и корчился от боли. Офицер ударил его еще раз и велел спустить собак. А тот не мог даже защищаться. Когда собак оттащили, он остался лежать неподвижно. Офицер приказал поднять его и отвести в сторону. Его били сапогами, но он не вставал. Тогда офицер сказал:

— Что вы ноги об него обиваете? Оружие у вас на что?

Солдаты стали колоть раненого штыками, приговаривая:

— Давай, давай, поднимайся, нечего прикидываться!

Раненый с трудом начал подниматься на ноги. Перебитые автоматными очередями руки болтались, как пустые рукава. Изорванная одежда сползла до пояса. Он был весь в крови. Подкалывая по дороге штыками, его повели к соседнему дереву. Офицер скомандовал:

— Хорош, стой!

Около дерева первый беглец свалился. Его остались стеречь два солдата с собакой, а остальные занялись следующим. Второму тоже было приказано слезать с дерева. Он, видно, решил схитрить и, добравшись до нижних сучьев, свалился на землю прямо под ноги автоматчикам. Никто не успел выстрелить. К нему, лежащему, подскочил офицер и выстрелил несколько раз из пистолета по ногам. Потом с ним было то же, что с первым: его колотили сапогами, рвала собака, кололи штыками. Наконец офицер велел прекратить избиение, подошел к парню и спросил:

— Ну, свободная и независимая Литва, говори, где третий?

Парень молчал. Офицер ударил его сапогом и повторил вопрос. Ричардас слышал, как его товарищ прохрипел:

— Назвал бы я тебя фашистом, только ты хуже!

Офицер обиделся:

— Я сам воевал на фронте с фашистами! И с такими, как ты, тоже. Мало вы наших у себя в Литве постреляли?!

На раненого снова накинулись и снова стали избивать. Потом офицер приказал ему ползти ползком к тому дереву, где лежал первый:

— Не хочешь идти, ползи! — И раненый с перебитыми ногами пополз, а его, как и первого, подбадривали штыками. Офицер шел рядом и приговаривал:

— Свободная Литва! Ползи, сейчас получишь свою независимость! — Ричардас говорил мне, что этот парень был студент из Вильнюса и получил семь лет за листовки.

Когда оба беглеца были рядом, их снова стали избивать и колоть, теперь уже насмерть. Наконец не стало слышно стонов и криков. Офицер убедился, что они мертвы, и послал в поселок за подводой. Он, видно, рассчитывал разделаться и с третьим до тех пор, пока приедет подвода. Но Ричардаса искали довольно долго. То ли собаки уже устали, то ли запах прелой листвы перебивал им чутье, только они никак не могли его найти. Солдаты бегали по лесу, чуть не наступая на него, офицер стоял в двух шагах от его куста. Ричардас говорил, что несколько раз готов был вскочить и бежать. И только когда Ричардас уже слышал, как стучат по дороге колеса подводы, офицер подошел к куче листьев, пнул их ногой и тут же закричал:

— Вот он, сволочь! Вставай!

В это время подъехала подвода:

— Товарищ майор, где беглецы?

Ричардас встал. Прямо на него был направлен пистолет майора. Ричардас инстинктивно дернулся как раз в ту минуту, когда раздался выстрел, почувствовал, как обожгло ему плечо и грудь, и упал. Он не потерял сознания, но лежал неподвижно, стараясь не шевелиться и не стонать. Вокруг собрались еще люди, кто-то спросил:

— Товарищ майор, а может, он еще жив?

Майор ответил:

— Где там жив! Стрелял в упор прямо в грудь, — он, наверное, не успел заметить, что Ричардас отклонился.

Ричардаса бросили на дно телеги, — он и тут сумел не застонать, — а сверху на него бросили два трупа. Подвода двинулась к лагерю. Ричардас слышал, как кто-то подходил к ней и майор объяснял:

— Убиты во время преследования.

По тону было слышно, что и спрашивающие, и майор отлично понимают, что это значит. Потом подвода остановилась — наверное, подъехали к вахте. Кто-то приказал сбросить трупы около вахты.

Когда потащили Ричардаса, он застонал. Сказали: «Смотри, живой еще». Он открыл глаза. Было еще светло, даже не горели огни на запретке. От группы офицеров к нему двинулся тот самый майор, на ходу вытаскивая пистолет. И Ричардас понял: сейчас пристрелит. Но за майором пошел начальник режима, схватил его руку:

— Поздно, нельзя! Смотрят же все.

Около вахты, действительно, толпилось много народу, военные и гражданские, — сбежались смотреть, как привезут беглецов.

Ричардаса сбросили с телеги. Кто-то из начальства отдал распоряжение солдатам. К нему подошли и спросили, может ли он идти. Он сказал, что может. Его повели к вахте, а в зоне надзиратели сразу же препроводили его в карцер.

Там он в первые дни сидел один, к нему никто не заходил, хотя он просил сделать перевязку. Только на четвертый или пятый день пришел фельдшер-зэк — перевязал рану. А на следующий день пришла врач, осмотрела его и сказала, что надо отправлять в больничную зону. Он был в жару, и рука сильно болела.

В больнице ему отняли руку по самое плечо — лечить уже было поздно.

Потом его судили, добавили срок и отправили во Владимирскую тюрьму. Это было года за три до меня, и многие еще помнили эту историю…

Источники

  • Марченко А. Мои показания

Сборник: Советские диссиденты

Несмотря на преследования со стороны властей, они осуществляли мониторинг нарушений прав человека в стране и не прекращали публичной активности.

Рекомендовано вам

Лучшие материалы