«Божественное самодержавие» монаха Филофея
Освободившись от ига Орды, русские княжества развивались «ноздря в ноздрю» с европейскими, пока самодержавная «революция» Ивана Грозного кнутом и плахой не загнала Московское царство на «особый путь». Но одно голое насилие без идейного обоснования — ненадёжный фундамент власти. Такое обоснование дал псковский монах Филофей: его концепция объявила Московское царство «Третьим Римом», единственным законным наследником (после падения Византии) истинного христианства — православия. Эта «Святая Русь», возглавляемая «царём-священником», земным средоточием православия, была окружена (особенно с запада) слугами Сатаны.
Тонкие богословские построения Филофея в едва ли не поголовно неграмотной стране мало кому были понятны, зато практические выводы из них оказались очень удобны для подведения «божественно-исторического» фундамента под самый лютый произвол. Они в том или ином изводе и стали впоследствии излюбленной идеологией московского самовластия.
Согласно Филофею, через царя как через единственный «интерфейс» Московским царством управляет непосредственно сам Христос. Каждому он определяет его место и роль в государстве, а значит, любая самостоятельная попытка подданного хоть как-то изменить их, даже мысль об этом — кощунство, и наказание за него — казнь лютая. Все отношения верующих с богом по земным вопросам — только через царя, как через «одно окно». Духовное представление о «рабах божьих», спроецированное на земную жизнь, низвело православных в царские холопы. «Жаловати есмя своих холопей вольны, а казнити вольны же», — эту уверенность Ивана IV разделяли едва ли не все московские самодержцы. А поскольку лица «холопей» несущественны, то и всё человеческое разнообразие подданных слилось для московской власти в единоликую однородную массу — православный русский народ.
Неудача конституционных мечтаний
Возрождая разрушенную в Смутное время государственность, первые Романовы сохранили в качестве идейных скреп Московского царства и божественное самовластие царя, и агрессивную «еврофобию». Лишь катастрофическое военное и экономическое отставание от западных соседей вынудило прагматика Петра I вновь повести свою державу вдогонку за стремительно развивавшимся европейским миром. Самовластие же, хоть и лишённое прежнего «божественного» фундамента (церковь сама стала, по сути, государственной службой) и внешне европеизированное, сохранялось ещё два столетия.
При Петре от обезличенного «русского народа» отделилось многоликое дворянство и вскоре вынудило самодержцев и самодержиц считаться со своими сословными интересами. Существуя рядом с простонародьем как колония в стране дикарей, оно сформировало свою собственную полуевропейскую культуру. Низведя своих крепостных до полуживотного состояния, торгуя ими как скотом, дворянство охотно предавалось высокопарным фантазиям об «исконной нравственной чистоте и непорочности» крестьянства, так же как европейские колонизаторы — фантазиям о добронравии «не испорченных цивилизацией» туземцев-дикарей.
Апогеем петровского пути страны стало «дней Александровых прекрасное начало» — сам император и его ближайшее окружение готовили не только отмену крепостного рабства (в балтийских губерниях его вскоре и вправду отменили), но и конституционные ограничения самодержавия.
Впрочем, эти осторожные попытки провалились — их отвергла значительная часть дворянства, вслед за Николаем Карамзиным считавшая, что в государстве, «составленном из частей столь многих и разных», только самовластие способно «производить единство действия». Выбранное в древности народом и единственно благодатное для него самодержавие, провозглашал Карамзин, не может быть ограничено даже волей самодержца. Законов, считал он, в России нужно поменьше, а новые не нужны вовсе: их заменяет отеческая забота милостивого монарха.
Немало было и таких «внутренних колонизаторов», кто стремился наглухо закрыть Россию от окружающего мира и, главное, от Европы с её идеями просвещения, свободы и равноправия — разрушительными для самовластного произвола царя над подданными, «начальствующих лиц» — над подчинёнными и помещиков — над крестьянами.
Против пагубных мудрствований
Сменивший брата на троне Николай I, чьему воцарению едва не помешало восстание декабристов, идеал государства видел в армии, а надлежащих подданных — в военных, исполняющих приказы без сомнений и рассуждений. Россию, ошеломлённую мятежом дворянской элиты и его разгромом, он намеревался привести в чувство «войной, надеждами, трудами», а главными причинами всех «нестроений» считал недостаточность порядка и нравственности, разрушаемой европейскими «ложными идеями».
Одним из первых законов Николаевской эпохи стал цензурный устав (прозванный современниками «чугунным»), который запретил публикацию любых рассуждений об историческом процессе и вообще сочинений, «наполненных пагубными мудрствованиями новейших времён». Новой секретной службе, Третьему отделению императорской канцелярии, поручалось следить за общественным мнением, беспощадно искореняя идеи, не соответствующие видам правительства.
Уваровская триада
Завершение Турецкой войны и выход Греции из-под русского влияния, Французская и Бельгийская революции, восстание в Польше и крестьянские бунты заставили Николая I прекратить «оживление» своей державы и положиться на «естественный ход истории». Задачей русского правительства стало одно лишь удержание этого самого хода в рамках, обеспечивающих незыблемость самодержавия. Но для этого требовалось воспитывать и поддерживать в подданных беззаветную преданность трону.
Основания и принципы такого воспитания «в соединении духа православия, самодержавия и народности» предложил глава Академии наук Сергей Уваров. Ему царь поручил возглавить Министерство народного просвещения, которое и взялось разрабатывать и внедрять новую — и первую в истории России полноценную — государственную идеологию.
Отныне главной задачей образования становилась индоктринация: юношеству надлежало внушать исключительно одобренные правительством взгляды и ценности. Основу их составляли: извечное преимущество русских перед остальными народами, идеальное соответствие самовластия (и порождённого им устройства общества, включая крепостничество) природе русского человека, несовместимость с русским характером свободы и всеобщего равноправия.
Незыблемость таких взглядов надлежало обеспечить цензурой, перекрывающей доступ к любой информации, способной вызвать хоть крупицу сомнений в них. Содержательно уваровская триада схожа с «Третьим Римом» Филофея: главное в каждой из них — обоснование естественной необходимости для России неограниченного самовластия. Но есть и несколько важных различий.
Во-первых, уваровская концепция уже не определяла места и роли России в мире, а рассматривала её отдельно, как бы вне всеобщей истории. И предназначалась исключительно для «внутреннего употребления». Во-вторых, у псковского монаха, наследника византийских богословов, неограниченность царского самовластия прямо вытекала из его божественной природы. В выросшей же из франко-германских корней прагматической идеологии Уварова вовсе нет места божественному. В написанных Уваровым (по-французски!) тезисах не только не упоминается о божественности православия, но даже самого слова «православие» нет — его заменяют «национальная религия» и «господствующая церковь». Духовная сущность веры не важна для Уварова — существенны лишь её традиционность, укоренённость в историческом сознании населения и устройстве государства.
Наконец, для Филофея имеющее божественную природу самодержавие было непреходящей духовной ценностью. Уваров же, вслед за Карамзиным, видит в нём лишь необходимое, но временное (пока нравственность народа далека от совершенства) условие исторического существования Российской империи.
Объявив и самодержавие, и православие коренящимся в нравах и традициях русского народа (в «народности»), Уваров должен был как-то определить эту самую народность. Поскольку сделать это, основываясь на присущих лишь русским объективных чертах, невозможно, ему пришлось опираться на свойства субъективные: установить, что русский — исключительно тот, кто верит в русского бога и любит русского царя. Этот логический порочный круг лишил всю концепцию рациональности, сделав любую основанную на ней русскую идею принципиально непознаваемой («в Россию можно только верить»). Имел он и разрушительные политические последствия — не любящий царя или не верящий в русского бога автоматически исторгался из сонма русских.
Умственные плотины
Новая государственная идеология должна была обеспечить России возможность пользоваться всеми достижениями Европы, не допуская проникновения в Россию идей, породивших эти достижения. Достигнуть этого предполагалось путём поощрения направления умов в нужное правительству русло, «внушив молодым людям охоту ближе заниматься историей отечественной, обратив больше внимания на узнание нашей народности во всех ея различных видах». На направлениях же, правительству нежелательных, предлагалось умножение «умственных плотин».
Хотя осуществлять такую политику Уваров намеревался, не прибегая к репрессиям, в реальности «получилось как всегда»: был установлен всеобъемлющий, в том числе полицейский, надзор над учебными заведениями и учащимися, независимо мыслящие профессора изгонялись, а то и ссылались. Частное образование было прекращено, а собственно народу — крестьянам, составлявшим девять десятых населения страны, было вовсе запрещено учиться.
Идеологические оковы, мешавшие естественному, то есть свободному, движению мысли, всего за 20 лет привели Россию к всеобъемлющей — политической, экономической, интеллектуальной и нравственной — катастрофе, предопределившей её сокрушительное поражение в Крыму от европейской коалиции и последовавшую за этим Великие реформы— демонтаж всего наследия николаевского царствования.