О корнях
На южной окраине Российского государства и характер-то формировался особый, я бы сказал, бунтарский. <…> Прадед мой — Моисей Горбачёв — поселился с тремя сыновьями, Алексеем, Григорием и Андреем, на самом краю села Привольное. Жили они поначалу все вместе, одной большой семьёй — 18 душ. <…> Порядок в семье был жёсткий и ясный: прадед всему голова, слово его — закон. Позже сыновьям с их семьями отстроили хаты, и дед мой Андрей Моисеевич, женатый к тому времени на бабушке Степаниде, зажил своей семьёй. В 1909 году у них родился мой отец — Сергей Андреевич Горбачёв. <…> Дед мой Пантелей Ефимович Гопкало революцию принял безоговорочно. <…> Когда установилась советская власть, получил землю. В семье так и звучало: «Землю нам дали Советы».
В 20-е годы дед участвовал в создании в нашем селе ТОЗа — товарищества по совместной обработке земли. Работала в ТОЗе и бабушка Василиса Лукьяновна (её девичья фамилия — Литовченко, её родословная своими корнями тоже уходила на Украину), и совсем ещё молодая тогда моя мать Мария Пантелеевна. В 30-е годы дед возглавил колхоз «Красный Октябрь» в соседнем селе, в 20-ти километрах от Привольного. И пока я не пошёл в школу, в основном жил с дедом и бабушкой.
Второй мой дед — Андрей Моисеевич Горбачёв — в Первую мировую войну воевал на Западном фронте, и от тех времён дома осталась фотография: сидит дед в картинной позе на вороном коне и в красивейшей фуражке с кокардой. «Что это за форма такая?» — спрашивал я. Однако дед, в ту пору уже согнутый годами, но сухой и поджарый, только отмахивался. Делались тогда такие фотографии просто: рисовали на щите коня с лихим всадником, а для лица вырезали дырку — оставалось просунуть в неё голову. <…> Судьба деда Андрея была поистине драматичной, но в то же время и типичной для нашего крестьянства. Отделившись от отца, он повёл своё хозяйство. Семья росла — родилось шестеро детей. Но беда — только двое сыновей, а землю сельская община выдавала на мужчин. Надо было с имеющегося надела получить больше, и вся семья от мала до велика денно и нощно трудилась в хозяйстве. Дед Андрей характером был крут и в работе беспощаден — и к себе, и к членам семьи.
Постепенно из бедняков дотянулись до середняков. Подходило время замужества трёх дочерей, значит, нужно приданое готовить. Нужны деньги, а в крестьянском хозяйстве источник их получения один — продажа выращенного зерна и скота. Выручал ещё сад. Дед любил заниматься садоводством и со временем вырастил огромный сад — чего только в нём не росло. Он знал толк в прививках, и на одной яблоне вдруг вырастали яблоки трёх сортов. Сад приносил много пользы и был источником радости для семьи. В 1929 году старший сын Сергей, мой отец, женился на дочери соседа — Гопкало. Сначала молодые жили в доме деда Андрея, но скоро отделились. Пришлось делить и землю. Коллективизацию дед Андрей не принял и в колхоз не вступил — остался единоличником.
О голоде
В 1933 году на Ставрополье разразился голод. Историки до сих пор спорят о его причинах — не был ли он организован специально, чтобы окончательно сломить крестьянство? Или же главную роль сыграли погодные условия? Не знаю, как в других краях, но у нас действительно была засуха. Дело, однако, заключалось не только в ней. Массовая коллективизация подорвала прежние, складывавшиеся веками устои жизни, разрушила привычные формы ведения хозяйства и жизнеобеспечения в деревне. Вот что, на мой взгляд, было главным. Плюс, конечно, жестокая засуха. Одно наложилось на другое. Моё самое первое воспоминание — это голод. В 1933-м мне было два с лишним года, и я помню, что дед мой Андрей, отец отца, ловил лягушек в нашей речушке небольшой и варил их в котле. Помню, что они переворачивались белым брюшком, когда сваривались. Но я не помню, ел я тогда их или нет. Это потом уже, во Франции, во время прогулки на катере в центре Парижа, мы вместе с Раисой ели лягушачьи лапки.
В 1935 году я очень серьёзно заболел. Называлось это просто — болезнь. Меня душило. Поставили свечку около кроватки, плакали и ничего не могли сделать. Деревня, 1935 год — чего там? И вот одна женщина зашла и говорит: вы хорошего мёда найдите, поставьте ему стакан, пусть выпьет. И я помню: вот комната, здесь окно, а на подоконник поставили чайничек голубой — даже не голубой, а синий-синий — с мёдом. Взял этот чайник и выпил. Выпил и уронил крышку, а звук её до сих пор у меня в голове стоит, даже сейчас. <…>
О начале войны
Перед самой войной жизнь как-то начала налаживаться, входить в колею. Оба деда — дома. В магазинах появился ситец, керосин. Колхоз начал выдавать зерно на трудодни. Дед Пантелей сменил соломенную крышу хаты на черепичную. Появились в широкой продаже патефоны. Стали приезжать, правда, редко, кинопередвижки с показом «немого» кино. И главная радость для нас, ребятишек, — откуда-то, хотя и не часто, привозили мороженое. В свободное от работы время, по воскресеньям, семьями выезжали отдыхать в лесополосы. Мужчины пели протяжные русские и украинские песни, пили водку, иногда дрались. Мальчишки гоняли мяч, а женщины делились новостями да присматривали за мужьями и детьми. <…> Войну я помню всю, хотя кому-то это покажется преувеличением. Многое, что пришлось пережить потом, после войны, забылось, но вот картины и события военных лет врезались в память навсегда. <…>
К осени кончилась мобилизация, и остались в нашем селе женщины, дети, старики да кое-кто из мужчин — больные и инвалиды. И уже не повестки, а первые похоронки стали приходить в Привольное. Опять по вечерам со страхом ждали конского топота. Остановится посыльный у чьей-то хаты — тишина, а через минуту — страшный, нечеловеческий, невыносимый вой. <…>
Первая зима военной поры была ранней и суровой. Такой зимы я в своей жизни больше не видел. Снег выпал 8 октября — для наших южных краёв явление необычное. И какой это был снегопад! Мощным слоем метель накрыла село. Часть хат — вместе с постройками, скотом, птицей — оказалась под сугробами. Те, кто очутился в домах, из которых можно было выбраться, делали проходы, тоннели, откапывая соседей.
Снег пролежал до весны — настоящее «снежное царство». Только жить в этом царстве было тяжко. С питанием, правда, было ещё терпимо. Но вот топить было нечем — рубили сады. Трудно было ухаживать за скотом. Совсем плохо — с кормлением колхозных животных: сено осталось на полях, а дороги замело. Что-то надо было делать. С большим трудом пробили всё же дорогу, начали возить сено. Всё это делали молодые женщины, и среди них моя мать. Но в один из метельных дней она и несколько других женщин из поездки не вернулись. Прошли сутки, двое, трое, а их нет. Лишь на четвёртый день сообщили, что женщин арестовали и держат в районной тюрьме.
Оказалось, они сбились с пути и нагрузили сани сеном со стогов, принадлежавших государственным организациям. Охрана их и забрала. <…> Спасло одно — все «расхитители» были жёнами фронтовиков, у всех — дети, да и брали они корма не для себя, а для колхозного скота. Изнурительный труд в колхозе и домашнем хозяйстве, недостаток во всём, полураздетые и полуголодные дети, страх за мужей. Трудно перечесть все тяготы, свалившиеся на женщин. Но они находили в себе силы каждый день снова и снова делать дело, стойко нести свой тяжкий крест.
Об оккупации
С конца лета 1942-го от Ростова через наши места покатилась волна отступления. Брели люди — кто с рюкзаками или мешком, кто с детской коляской или ручной тачкой. Меняли вещи на еду. Гнали коров, табуны лошадей, овечьи отары. Собрав свои пожитки, ушли неизвестно куда бабушка Василиса и дед Пантелей. На сельской нефтебазе открыли цистерны и всё горючее спустили в мелководную речушку Егорлык. Жгли неубранные хлебные поля. <…> После того, как немецкие части ушли дальше на восток, в Привольном остался небольшой гарнизон, потом и его заменили каким-то отрядом — запомнились нашивки на рукавах и украинский говор. Началась жизнь на оккупированной территории. <…>
Первая новость — вылезли на поверхность те, кто дезертировал из армии и по нескольку месяцев прятался в подвалах. Многие из них стали служить немецким властям, как правило, в полиции. После возвращения бабушки Василисы нагрянули к нам полицейские. Учинили обыск, всё перевернули. Не знаю, что они искали. Потом уселись на линейку, а бабушке приказали идти за ними в полицейский участок. Так она и шла через всё село. Там её подвергли допросу. Но что могла она сказать? Что муж её — коммунист, председатель колхоза, что сын и зять — в Красной Армии. <…> Над семьёй нависла опасность. Возвращаясь домой с принудительных работ, мать не раз рассказывала о прямых угрозах со стороны некоторых односельчан: «Ну, погоди… Это тебе не при «красных «". <…>
О последних годах войны
Всё-таки спасло нас наступление Красной Армии. О разгроме немцев под Сталинградом в селе узнали от самих немцев. А вскоре их войска, боясь попасть в новый «котёл», стали спешно уходить с Северного Кавказа. <…> И надо было снова налаживать жизнь, восстанавливать колхоз. Но как? Всё разрушено, ни техники, ни скота, ни семян. Пришла весна. Землю пахали на коровах из личного подворья. До сих пор помню эту картину: женщины в слезах и тоскливые коровьи глаза. Но корову ещё жалели — ведь для многих, особенно у кого дети, она в ту пору была единственной кормилицей, чаще пахали на себе. Страшную эту картину невозможно описать: одни надевали ремни и, надрываясь, волокли плуг, другие что было сил толкали его сзади. Себя не жалели. Сначала научились сами ремонтировать обувь и одежду. А когда это заплатанное старьё окончательно расползлось, нашли другой выход — стали выращивать коноплю. Убирали вручную. Вязали снопы, мочили в реке, сушили, трепали, получали нитку — суровьё. На «бабушкиных» ручных ткацких станках, спущенных с чердаков, чуть ли не в каждой хате ткали, а потом отбеливали полотно. Из него шили рубахи, а для красоты вышивали по краям чёрным мулине. Наденешь такую рубаху, а она колом стоит.
Овечью шерсть мыли, чесали, а потом на веретене крутили нить и ткали примитивное грубое сукно для изготовления верхней одежды. Из шкур, которые предварительно квасились, очищались от шерсти, сушились, мялись и пропитывались мазутом, делали примитивную обувь. Соль добывали из Солёного озера, находившегося в пятидесяти километрах от Привольного. Непонятным способом доставали кальцинированную соду, используя которую, научились делать мыло. Огонь получали, высекая искры из кремня, разжигая пропитанную золой вату, «спички» делали из тола противотанковых гранат.
О школе
Учёбу в школе я возобновил в 1944 году, после двухлетнего перерыва. Никакого особого желания учиться я не испытывал. После всего пережитого это казалось слишком «несерьёзным» делом. Да к тому же, честно говоря, и идти-то в школу было не в чем. Отец прислал матери письмо: продай всё, одень, обуй, книжки купи, и пусть Михаил обязательно учится. А тут ещё дед Пантелей — надо учиться, и всё тут. В общем, пошёл в школу перед самыми ноябрьскими праздниками, когда уже первая четверть кончалась. Пришёл, сижу, слушаю, ничего не понимаю — всё забыл. Не досидев до конца занятий, ушёл домой, бросил единственную книжку, которая у меня была, и твёрдо сказал матери, что больше в школу не пойду. Мать заплакала, собрала какие-то вещички и ушла. Вернулась вечером без вещей, но с целой стопкой книг. Я ей опять: всё равно не пойду. Однако книжки стал смотреть, потом читать, и увлёкся… Мать уже спать легла, а я всё читал и читал. Видимо, этой ночью что-то в моей голове произошло, во всяком случае, утром я встал и пошёл в школу. Год закончил с похвальной грамотой, да и все последующие годы — с отличием.
О школе тех лет, о её учителях и учащихся нельзя писать без волнения. <…> Наша сельская школа была восьмилеткой. Прошло ещё почти 20 лет, прежде чем в Привольном построили современную среднюю школу. А в те годы 9-ый и 10-ый класс пришлось кончать в районной средней школе. Это примерно километрах в двадцати. Жил я на квартире в райцентре, как и другие ребята-односельчане, раз в неделю ездил или ходил за продуктами. Так что в старших классах был уже вполне самостоятельным человеком. Никто не контролировал мою учёбу. Считалось, что я достаточно взрослый, чтобы своё дело делать самому, без понуканий.
Лишь один раз за все годы с трудом удалось уговорить отца пойти в школу на родительское собрание. И ещё помню, когда пришла юность и я стал ходить на вечеринки и ночные молодёжные гулянья, отец попросил мать: «Что-то Михаил стал поздно приходить, скажи ему…». Учился с азартом. Весь интерес базировался на неуёмном любопытстве и стремлении до всего докопаться. Нравились физика, математика. Увлекался историей и особенно, до самозабвения, литературой. <…>
О работе в поле
Отец отлично знал комбайн и меня обучил. <…> Сказать, что работа на комбайне была трудной, — значит не сказать ничего. Это был тяжкий труд: по 20 часов в сутки до полного изнеможения. На сон лишь 3−4 часа. Ну, а если погода сухая и хлеб молотится, то тут уж лови момент — работали без перерыва, на ходу подменяя друг друга у штурвала. Воды попить было некогда. Жарища — настоящий ад, пыль, несмолкаемый грохот железа… Со стороны посмотришь на нас — одни глаза и зубы. Всё остальное — сплошная корка запёкшейся пыли, смешанной с мазутом. Были случаи, когда после 15−20 часов работы я не выдерживал и просто засыпал у штурвала. Первые годы частенько носом шла кровь — реакция организма подростка. В 15−16 лет обычно набирают вес и силу. Силу я набирал, но за время уборки каждый раз терял не менее пяти килограммов веса. <…>
И вдруг ранней весной, в апреле, загуляли пыльные бури, страшные спутники засухи. «Опять беда, — говорит отец, — после войны, считай, третий год подряд». Но через несколько дней пошёл тёплый-тёплый дождь. Идёт день, второй, третий… Хлеба пошли в рост. Это был первый настоящий урожай. Собрали на круг по 22 центнера с гектара. В те времена — особенно после неурожайных лет — результат небывалый. <…> Отец получил орден Ленина, я — орден Трудового Красного Знамени. Было мне тогда 17 лет, и это самый дорогой для меня орден. Сообщение о награде пришло осенью. Собрались все классы на митинг. Такое было впервые в моей жизни — я был очень смущён, но, конечно, рад. Тогда мне пришлось произнести свою первую митинговую речь.