• 9 Июня 2017
  • 6681
  • Документ

«Торопились очень и не успели ничего сделать»

9 июня 1896 года в Нижнем Новгороде распахнула двери для посетителей XVI Всероссийская промышленная и художественная выставка. Она стала крайне масштабным событием: к открытию даже пустили первый в стране электрический трамвай. Ходили слухи, что выставка по всем параметрам превзошла выставку в Чикаго. Однако лоск масштабной экспозиции был исключительно показным. В качестве корреспондента на выставке оказался Максим Горький, который написал о ней цикл нелестных статей.

Читать

С ВСЕРОССИЙСКОЙ ВЫСТАВКИ

Министерство финансов возвело на выставке до 80 павильонов, частные лица и учреждения — до 125. В общем площадь, занимаемая выставкой, намного больше площади Всероссийской московской выставки; патриоты-нижегородцы, бывшие в Чикаго, утверждают, что и чикагская выставка меньше «нашей». Так как проверить их слова довольно трудно, то они говорят это с большим апломбом.

Очень распространено среди сведущих людей убеждение, что нижегородская выставка не только больше, но и будет полнее, красивее московской.

Читатели «Одесских новостей» уже знакомы с планом выставки и, наверное, рассматривая его, уже заметили, что, по мере приближения к центру, здания сильно скучиваются и теснят друг друга. В натуре эта скученность центра крайне резка, очень сильно бросается в глаза. Архитектура зданий от этого много проигрывает — один павильон, налезая на другой, как-то стушёвывает его красоту и мешает сразу охватить взглядом весь ансамбль здания. Общее мнение — на Всероссийской выставке нет русской архитектуры. Всюду мавританские арки и купола, готические вышки, много нижегородского «рококо — знай наших» — какие-то фантастические кривулины, масса разнообразно изогнутых линий, в которых нет ни кокетливой игривости стиля весёлой маркизы, ни одной простой детали — «все с ужимкой», — ни признака красоты. Кое-где проглянет кусок Византии, кружево русского рисунка и исчезает, подавленное всем другим.

Всюду много торопливой фантазии — но цельных и стильных вещей нет, если не считать императорский павильон и мавританский отдел Средней Азии и Кавказа. «Торопились очень и не успели ничего сделать», — оправдываются строители. Жалоба «Нижегородского листка» на то, что выставке недостаёт общей идеи, которая объединяла бы все здания, и что она представляет собою базар, выстроенный на скорую руку, «скученное собрание построек разных стилей и эпох», — имеет очень серьёзные основания.

На Всероссийской выставке следовало бы экспонировать и русскую архитектуру — или она этого не заслуживает? Общая неприбранность, повсюду разбросанные доски, ящики, тачки, груды песка и мусора ещё более запутывают впечатление и портят ансамбль. Несомненно, что когда всё это вычистят, уберут, разровняют дорожки и разобьют куртины и клумбы цветов, выставка много выиграет. Но и тогда она даст много материала для толков об общем понижении вкуса и об упадке в жизни красоты. Век меркантилизма и материализма даёт себя знать во всём, и выставка есть и будет очень яркою иллюстрацией его силы и влияния на дух человеческого творчества. Эти широкие и низкие павильоны, осевшие к земле, как-то придавленные к ней, без порыва кверху, без признака в них свободной и смелой фантазии, пытливости и гордости бодрого идеализма и веры человека в самого себя, — как бы характеризуют собой нашу будничную, застоявшуюся в тесных рамках обыденную жизнь, скупую и серую, без крупных интересов, без широких запросов, без оригинальности, но и без простоты, странную, пониженную и запутанную жизнь людей, утомлённых и растерявшихся в массе мелочей.

Не знаю, как устраивает свои выставки весёлый и нервный Париж и другие города Европы, но трудно предположить, чтобы там дело сопровождалось такой же путаницей, растерянностью и глухой, тёмной борьбой заправил и главных двигателей дела, чтобы оно осложнялось такими же ненужными деталями, как и у нас. Хотя, конечно, люди — везде люди, но в более культурных странах и самолюбие должно быть более культурным. Как известно, сначала генеральным комиссаром выставки был назначен Кази, ныне он заведует отделом фабрично-заводским и машиностроительным, а генеральный комиссар — В. И. Тимирязев. Господин начальник губернии тоже принимает непосредственное участие в устройстве выставки. Вице-председатель комиссии по устройству очень часто бывает на выставке и обыкновенно после его посещений многое тасуется на новый лад. Дело крупное, грандиозное дело, и — как я уже говорил — в такой громадной и ещё не устроенной машине трудно требовать от всех частей её солидарной и гармоничной работы. Чувствую, что сравнение с машиной неудачно: там движется холодная сталь и другие металлы, здесь — нервы, горячая кровь и пылкие чувства и остро отточенное, в погоне за карьерами, чуткое самолюбие.

Между заведующими отделами нередки легонькие столкновения, а так как паны дерутся, то обыкновенно у хлопцев чубы трясутся, за всё расплачивается и со всем считается экспонент или его доверенное лицо. Ах, он очень много портит себе крови! С момента, как он приближается ко входу на выставку, для него начинается неисчислимый ряд мытарств и разных «неприятностей». Нужно выправить в комиссариате билет на право входа на территорию выставки, для сего требуется ряд доверенностей, свидетельств и официальных удостоверений. Затем нужно найти свой отдел, а для сего предпринять длинное путешествие по дорожкам, на которых нога глубоко вязнет в кучах мусора и в грязи. Грязи много, ибо почти каждый день идёт дождь, а помимо этого не надо забывать о почве выставки.

Найдя отдел, следует отыскать заведующего им. Дело нелёгкое. Но вот и оно благополучно закончено.

— Честь имею представиться — доверенный фирмы…

— Очень хорошо…

— Место моей фирмы…

— Идите, там вам укажут.

Указали. Втаскивается витрина, вот она установлена, ящики с экспонатами распакованы, дело кипит, рабочие изнывают от утомления, экспонент их понукает и, похаживая около, с весёлым духом, напевает или насвистывает любимые ариетты. Является «лицо».

— Э-это чья витрина?

Отвечают.

— Эт-то не ваше место…

— ?..

— Ваше место в той галерее… Перенесите туда витрину, сейчас же…
Переносят. Смотрят — там тоже кто-то устраивается.

— Позвольте! Это не ваше место, а наше!

— Нет-с, извините! Наше, а не ваше!

— Но позвольте…

— Нет, подождите — мне указал сам N.

— А мне — сам X!

Недоумение. Идут за точными справками — один к N, другой — к X.

Был — в мануфактурном отделе — случай, что и N и X оба ошиблись. Это повело к тому, что две уже почти совсем отделанные витрины должны были разбираться и переноситься одна на другое место, другая уже на третье. Экспоненты скорбят, экспонаты мнутся, витрины царапаются и обламываются.

Но, к счастию человека, всё на земле конечно.

Витрина устроена. Эффектно. Экспонент улыбается, поглядывая на соседей.

— А нуте, каково?

Это он преждевременно ехидничает, и тут же где-нибудь из-за угла его витрины на него вылезает кара за ехидство в лице человека в разлетайке и широкой мятой шляпе.

«Художник!» — вздрагивает экспонент от неприятного предчувствия.

«Художник», — их на выставке целый полк, в составе «по военному положению», — останавливается перед витриной и, с видом знатока, щурит глаза. Потом кусает бородку, если она у него есть, или просто жуёт свою губу. Потом скептически улыбается. Потом зовёт к себе ещё «художника». Диалог:

— Видишь?

— Хм… да… — Печальное покачивание головой.

— Полное безвкусие… — Сокрушённый вздох артиста и тонкого ценителя красоты, оскорблённого в своих чувствах.

Оба вперебой вонзают в смятённую душу экспонента по нескольку тёмных слов.

«Нюансов нет». «Складки мертвы». «Этот шёлк нужно бы бросить бликами». «Краски спутаны». «Густо брошены шелка».

— Полное отсутствие вкуса! — дружно заключают «художники» и следуют далее смущать покой экспонентских душ.

А раскритикованный экспонент остаётся и пристально смотрит на создание своих рук. «Тёмные слова» действуют на него — и то, чем он был доволен полчаса тому назад, уже много теряет в его глазах.

«А ведь, пожалуй, надо перетов`о…» — мелькает у него мыслишка, и, глядишь, начинается это «перетово». Материи располагают в ином порядке, в иных сочетаниях цветов, и часто из простой, но действительно красивой витрины получается кричащая лавочка с неестественно пёстрой физиономией…

Много вещей ломается и портится. Вчера, например, пришли экспонаты кяхтинских чаеторговцев, и при раскупорке ящиков масса чудных японских и китайских ваз оказалась разбитыми вдребезги. Это — результат дальности пути и плохой укупорки. Но много бьют и ломают при переноске и установке на место. Жестоко бьют.

У павильонов с колоколами фирм Финляндского, Оловянишникова и других на куче песка расположилась группа землекопов и «обедает». В большой деревянной баклаге квас, по рукам рабочих ходит железный ковш, едят зелёный лук с большими краюхами чёрного хлеба, густо посыпанного солью, и запивают квасом.

У каждого в руке — большой пучок лука, скулы двигаются, как на шарнирах, чавканье и скрип перекусываемой зубами травы.

Около этой группы останавливается Альфонс Картье, журналист от «La France», и Казимир Топорский от «Paris». Картье — южанин, откуда-то из Прованса, худой, бронзовый, нервный, с быстрой речью и с острыми, умными глазами. Врёт — как Тартарен. Движениями напоминает почему-то об «американском чёрте в банке».

Он долго и внимательно рассматривает физиономии рабочих, указывает своему спутнику на пучки лука и, — очевидно, предполагая, что он говорит по-русски, — спрашивает:

— Труава?

Ему объясняют: лук.

— Ah!

— Vin? — Жест по направлению к баклаге кваса.

Топорский говорит: квас.

— Кивуас? — Он быстро наклоняется к рабочему, в руках которого в это время ковш с квасом, и что-то говорит ему, любезно улыбаясь.

Тот — понял! Утвердительно кивает головой, выплёскивает из ковша остатки кваса на землю, наливает свежего из баклаги и даёт Картье. Рабочие перестают чавкать и, с любопытством глядя на француза, ждут, как он будет пить русский квас. Ряд чумазых, бородатых славянских рож, и пред ними на корточках сухой бронзовый провансалец с жестяным ковшом в руке.

Он сначала нюхает бурую жидкость, и его хрящеватый нос с тонкими, нервными ноздрями вздрагивает и морщится. Это замечено, — бородатые фигуры землекопов ухмыляются, толкая друг друга.

Картье решается. Он делает глоток-другой.

— Sapersot! — На его подвижном лице отражается дьявольски кислая гримаса, он отрицательно мотает головой, его передёргивает.

— Мегсi, — задыхаясь, говорит он и суёт ковш в протянутую к нему заскорузлую руку смеющегося и, очевидно, сострадающего французу гиганта рабочего. Гримасы на лице Картье сменяют одна другую — всё лицо вздёргивается. На нём и жалость, и отвращение, и недоумение, и любопытство…

— Diable! — вполголоса произносит он, смешно пятясь от группы мужиков и оглядывая их широко раскрытыми, недоумевающими глазами. Мужички, стараясь сохранить серьёзность, снова начинают со скрипом жевать лук.

— И это их питание, при такой работе? — осведомляется Картье у своего спутника. Тот утвердительно кивает головой, и, в то время как «братья-писатели», прыгая через доски, удаляются, рабочие хохочут…

— Не терпит ихнее брюхо христьянского питья!

— Кисло ему!

— Чай, поди, шелушиться кожа-то будет!

— Французу русский квас — всё равно, как бы модной барыне да кирасин!

— Сказал! Вывез слово!

Оживление растёт.

— Оно действительно, — солидно и задумчиво говорит старый, седобородый и кряжеватый землекоп, заглядывая в баклагу с квасом большими, печальными глазами, — квасок-от у нас и тёпел и кисел, да и припахивает чём-то. Нефтой будто. А не попало ли как нефты в баклагу?

— Да уж ладно, ведь весь выпили! — замечает кто-то.

На этом и заканчивается франко-русский инцидент с квасом.

В художественном отделе на днях тоже разыгрался большой художественный инцидент. Потерпевшим является профессор Врубель и сам отдел. Профессор выставил два громадные панно. Одно из них представляло «Микулу Селяниновича», другое — «Принцессу Грёзу». Из грациозной, меланхолической и проникнутой глубокой мыслью пьесы Ростана профессор Врубель воспроизвёл заключительный акт — сцену посещения принцессой Триполийской умирающего трубадура Жофруа. Картина изображала палубу галеры, группу пиратов, свиту принцессы и на этом фоне Мелисанду, склонившуюся над ложем человека, так страстно любившего Грёзу и умирающего за неё. Я не видал картины и не могу, да и не сумел бы судить о достоинствах её исполнения, но каково бы оно ни было — профессор Врубель имеет право выставить свою работу, как имеет это право каждый из экспонентов выставки. Достоинство труда определяет публика, окончательное veto высказывает выставочное жюри. Раз данная вещь представлена на выставку — какова бы она ни была, покажите её публике. С панно Врубеля произошло что-то странное — его публике не хотели показать, явилось жюри от академии художеств, посмотрело на панно Карелина и Врубеля и распорядилось убрать их. Оба художника совершенно не рассчитывали иметь дело с академическим жюри, и, само собою разумеется, это распоряжение их и изумило и обидело. Возбуждается вопрос — какое дело академии до работ лиц, к ней не причастных и являющихся на выставку в роли экспонентов? Чем объясняется этот странный и совершенно произвольный поступок?

Картина Врубеля возбудила у лиц, видевших её в отделе, массу самых разноречивых и горячих споров. Одни говорят — это декадентство, другие — это шедевр! Третьи, не впадая в столь противоположные крайности и, к слову, более понимающие искусство, очень определённо говорят: «Картина Врубеля слишком смела и далека от академических шаблонов, талант артиста несомненен, сюжет он понял глубоко, но позволил себе слишком увлечься импрессионизмом, и эта техническая сторона дела сильно стушевала мысль картины, затруднила понимание её идей». Я — ни за одно из этих суждений, я за право человека показать публике то, что он сделал. Пусть на выставке публика получит возможность видеть все течения искусства, ведь выставка для того именно и устроена, чтобы знакомить нацию с результатами её труда за известный промежуток времени, а никак не для того, чтобы академики сводили на ней свои старые счёты с передвижниками.

В результате всей этой путаницы и совершенно неожиданного появления строгого академического жюри — панно Врубеля сняли, и одна часть отдела ныне совершенно оголена. Предполагается чем-либо задрапировать её. Панно Карелина осталось… Врубель, к его счастию, не потерпел убытка от его изгнания с выставки; его «Грёза» и «Микула» в эскизах куплены уже каким-то священником, и, как говорят, за довольно солидную сумму.

Отдел скоро будет закончен; картины прибыли все и поспешно развешиваются. О внешнем виде отдела — до следующего письма.

Впервые напечатано в газете «Одесские новости», 1896, 1 июня.


распечатать Обсудить статью