От автора.
Петру Дубенко, коллеге по МСП «Новый Современник» я как-то задала вопрос о Боткинском кладбище Ташкента. На нем, как знала из книг, были почти рядом похоронены две загадочные поэтессы Серебряного века — Елизавета Дмитриева (Черубина де Габриак) и Вера Меркурьева.
Но кладбища — не сохранилось… На его месте — чайхана, террасы с шашлычными мангалами… Поэтесса, которой не было. По воспоминаниям современников, ее голос был необычен, как из сказки: медленный, певучий, врастяжку… И сама она обросла легендами так, что непонятно: была ли она, жила ли? Еще одна из породы, стаи- сиринов, вещих птиц, с мимолетной тенью от крыла…
И как писать о ней? Какими словами? Ищу штрихи. А ключ дает письмо М. И Цветаевой Вере Меркурьевой, точнее, из него строфа, строчка: Ваши стихи не помню наизусть. Но помню главное в них — интонацию". Вот это, главное — интонацию жизни Веры Меркурьевой я и попытаюсь уловить. Прописать. Хотя бы штрихам. Сделать явственным еле слышное звучание ее. Вышить канву. Так, чтобы можно было ощупать, ощутить, осязать. Написать портрет, пусть и воображаемый только!
***
Итак. Начало. Истоки. Странная семья. Шестеро детей, мать — дочь крестьянки и солдата, отец — землемер, член Межевой Судебной палаты. Родители разошлись еще в раннем детстве Веры, которое, кстати, она провела тоже на юге — в Тифлисе. Строгий быт, замкнутая, властная, очень верующая мать: женщина в черном тафтяном платье и чепце. Верочка, слабая и болезненная с детства, была отнюдь не избалована вниманием братьев и сестер. Сама по себе — играла, занимала себя, в себя вслушивалась.
Обладающая с младенчества слабым слухом, она, до ошеломления, страстно любит музыку, читает с четырех лет, сама выучив «склады», почти украдкой, по ночам, вечерами…
Тихоня Вера очень привязана к сестре Ниночке и к матери, говорящей на прекрасном русском языке, сочетающем дивные библейские метафоры и образы, и сочность, и плавность народной речи.
Дети любили по вечерам слушать ее рассказы.
Но рассказывала Мелания Васильевна что — то весьма редко. Хлопоты по хозяйству, большое и не очень удачливое семейство не располагали к праздности и болтовне.
Едва выучившись читать, по ее собственному признанию, Верочка Меркурьева ушла тотчас в книги, к шести годам прочла всего Пушкина и Лермонтова, а в девять лет написала первое стихотворение. Она вспоминала в своей «Автобиографии»: «Тогда,т. е. на том же году, несколько моих стихотворений родные послали Я. П. Полонскому.
Он ответил милым письмом с советами, указаниями и благословениями. В 1889 году поступила во Владикавказскую Ольгинскую женскую гимназию, где и кончила курс (7 классов) в 1895 году».
Михаил Гаспаров, пристально и восхищенно изучавший творчество и жизнь Веры Александровны Меркурьевой, писал о ней:
«В гимназии она очень сильно сдружилась с семьей доктора Я. Рабиновича, «поразительно похожего на Фета», жившей через дом; дочь его, Евгения Яковлевна, стала ее подругой на всю жизнь.
Дружеские воспоминания гласят: «В.А. была нервным, слабым ребенком с сильно ослабленным слухом. Прекрасные черные глаза, живые, выразительные, черные вьющиеся волосы, большая худоба, постоянно сменяющееся выражение лица, что-то напоминающее итальянку в наружности. Она умела быть заразительно веселой, насмешливой, обаятельно общительной. Но часто тосковала, впадала в уныние…» Нервная болезнь не позволила ей преподавать в гимназии как Женечке Рабинович, но Вера в 1897 она получила диплом домашней учительницы, этим стала прирабатывать»…
Сохранились ее первые тетради со стихами, названия творений непритязательно — классические: «Другу», «Голубые глаза», «Поэт». Верочка, кстати сказать, постоянно и пылко влюблялась в кого — нибудь: в книгу, цветок, гимназическую светскую подругу, в актера местного театра, в преподавателя латинского языка… Ее первой = и безответной, серьезной, настоящей любовью был брат Жени Рабинович, Яшенька, рано умерший от туберкулеза, за границей, в Швейцарии. Школа безответной любви очень жестка всегда, надо признаться честно, и Меркурьева не избежала ее беспощадности. Все чаще мысленно она искусственно пытается усмирить себя в стихотворениях мерными и занудными мотивами судьбы, рока, божией воли, но это редко ей удается, хотя философскую лирику она «вкраплениями печатает в"Вестнике теософии», местной газете"Терек", наряду с заметками о положении крестьян, нищете, голоде…
Но природное обаяние, страстность, жизнелюбие берут свое иона продолжает кого-то смешить, дразнить, веселить, задорно хохотать, объявлять гением Игоря Северянина и опровергать авторитеты: Анненского, Блока… Она все быстро впитывала, ее строфа была легка и музыкальна, в 1918 году, она, по воспоминаниям близкого друга Архиппова, напишет цикл из десяти или более стихотворений тонких и серьезных" стилизаций"в духе Блока, Ахматовой, Вячеслава Иванова, В. Брюсова. Но ничего из этих стихотворных строк до нас не дошло. Не сохранилось. Только отголоски в далеких теперь, малоизвестных мемуарах. Отголоски восхищенного изумления.
В 1916 году семью Меркурьевых настигло горе. Умерла мать и семейное гнездо распалось, все птенцы разлетелись, кто куда. Верочка из Владикавказа подалась в Москву.. Там ее поймало в свои сети обострение сердечной болезни, одиночество и любовная горечь — она безответно влюбилась в законодателя литературной моды Вячеслава Иванова — таинственного властителя дум, сердцеведа и сердцееда, легендарного владельца салона «Башня», где блистали Ахматова, Гумилев, Кузьмин.
Башни, конечно в Москве не было, был Зубовский бульвар, «Зубовская страстнАя пустынь» для Меркурьевой. Иванову она послала, по совету подруги, тетрадь своих стихов. Мэтр написал ей, пригласил посетить один из вечеров в квартире на Зубовском бульваре, где вскоре представил ее как замечательно тонкого лирика, погруженного в свой мир".
В те годы она напишет:
Мои причуды и прикрасы,
Энигм и рифм моих кудель,
Моей улыбки и гримасы
Очередная канитель.
Если мы плачем кровавыми слезами,
Бросив — незрячим ли? — под ноги любовь —
Боль нашу спрячем гранеными стихами,
Ими означим пролитую кровь.
Зримые зорче «колеблемые трости»,
Нашепта, порчи, суха беда лиха,
Пыточной корчей раздавленные кости —
Там, в узорочье росного стиха.
Сердце ли радо весенним светозвонам,
Райского сада ли ветвью зацветем,
Если не надо для счастья ничего нам —
Струнного лада ливнем изойдем.
Что ж это, что же — такое дорогое,
Счастья дороже, страдания больней,
Совести строже, приманнее покоя,
Милости Божией — Смерти — сильней?
Скорби ли лава, блаженства ли то море,
Страсти ль отрава, то бездна ли греха —
Верно и право немотствуют в затворе,
Слуги устава — подвигом стиха.
6.I.1918 («Канитель»)
Он будто бы не замечал подвига ее стиха, язвительно посмеивался над ее робостью, над тем, как внимала ему, исполняла истово все его поручения, сопровождала в небольших путешествиях. Не стал ее любовником, сделал ее Любящей. Ее тетради заполняли стихи — страстные, полные райского огня, жаждущие истово воплощения в сердце и памяти, звучные, иносказательные, метафорически музыкальные, глубокие, певучие, песенные, как сказы из детства. Сказы матери.
Шесть дней прошло моей недели,
И день седьмой.
Кто здесь, со мною, на постели —
Немой, не мой?
Не видно глаз, не слышно речи,
Нигде, ничуть —
Но холодом сжимает плечи
И страхом грудь.
И никого, и ничего нет
Внутри кольца —
Но поцелуй бесстрастный гонит
Кровь от лица.
А, Темный Рыцарь, многих вышиб
Ты из седла —
Но твоего копья не выше б
Моя стрела!
Пойду сама, твоей навстречу —
Петле-тесьме,
И вечной памятью отвечу
Я вечной тьме.
Но темная яснее риза,
Виднее круг:
Чему мой гнев, кому мой вызов?
Со мною друг.
Ведь только с ним в пределах мира
Я не одна.
Какая царственней порфира,
Чем пелена?
И я зову: иди же зыбку
Мою качать,
И дать устам моим улыбку —
Твою печать.
15.XII.1917
Но мудрец — эстет искусно скрывал от влюбленной в него поэтессы свое истинное отношение к ней. Об этом свидетельствуют архивные разыскания М. Л. Гаспарова. Вот что он пишет в статье о Вере Меркурьевой:
«В архиве Иванова сохранилось письмо Меркурьевой с его пометами на полях 19 декабря 1917. «…имеют ли мои стихотворения, кроме условно эстетической, какую-либо ценность общего характера — по содержанию? есть ли в них что-нибудь, кроме размышлений одного бессмертного английского школьника на тему: «мир велик, а я мал»?" Помета: «Однако с прибавлением: «но я — мир»». — «Не верю я себе, и правильно: знаю же я себя». Помета: «Верить нужно не себе, а тому, что знаешь в себе». — «Очень способна всё бросить опять, и свет замерцавший — поэзию, «и уйти поруганной и нищей и рабой последнего раба». И отчего это Волошин не посмел или не захотел сказать: «в Сатане юродивая, ‘Русь'"?» Помета: «От Аримана ближе к Христу, чем от Люцифера: это — русское чувство».
На Иванова новая гостья произвела неожиданно сильное впечатление. Меркурьева становится постоянной посетительницей его дома зимой 1917/18, в октябре — ноябре 1918 месяц живет у него и Веры Константиновны, пишет полу грустные-полушутливые стихи Александре Чеботаревской, подруге дома, и М. М. Замятниной, его домоправительнице. Он надписывает ей книги: «"Психея, пой!» Дорогой В. А. М. с требованием песен. <…> Рождественские дни. 1917 г.», «Вере Александровне Меркурьевой с радостным чувством совершенной уверенности в ее большом поэтическом даровании. <…> 25/111. 1918 г.», «Дорогой Вере Александровне Меркурьевой, — «…любимой Аполлоном, живущей в плену, в чужой земле и чьим не верят снов и песен звонам, которая возьмет свой первый приз». <…> 17/30 сент. 1918 г.» (цитата — из стихов Меркурьевой «Рождение кометы»), «Моей дорогой подруге Вере Александровне Меркурьевой, поэтессе, которою горжусь, — собеседнице, постоянно остерегающейся быть обманутой, но сознательно мною не обманываемой, — памятуя завет: «Любите ненавидящих вас» <…>. 1 мая 1920 г.». В копии, сделанной Е. Архиповым, «Вере Меркурьевой» посвящено стихотворение Иванова «Неотлучная» («Ты с нами, незримая, тут…»), написанное в августе 1919 и при жизни не печатавшееся;. Он пытался остановить страстный поток признаний, но потом махнул рукой. Это как-то не пресно интриговало, было интересным, окрашивало однообразие дней. Он улыбался, она «притворялась набожной », и все что-то черкала в блокноте…
А, впрочем, по Москве, по России уже вовсю катился октябрьский вихрь, мятежный, неожиданный, все и вся сметающий. В нем как-то вдруг всем стало не до любви.
В своей «Автобиографии» Вера Меркурьева отметит несколько значимых эпизодов, среди них вступление в Московский Союз Писателей. Рекомендацию ей дал Вячеслав Иванов., написав издателю журнала"Зерна», учредившему Союз: «Я вижу во всем, что она мне сообщает, дарование необыкновенное, самобытность и силу чрезвычайные…» (21 февраля 1918).С легкой руки «неохотного возлюбленного» Иванова, она знакомится с кругом философов Москвы: Н. Бердяевым, Л. Шестовым, с поэтами М. Цветаевой, О. Мандельштамом. Беседы за полночь, до рассвета. Тетради вновь полнятся стихами.
Любая форма стиха подвластна ей: редчайший сонет, с изысканными рифмами, эпиграмма, послание. («На смерть И. Эренбурга, если бы он умер») Раешный стих, стих — плач, с фольклорными мотивами, религиозный стих — акафист — канон… Она словно играет всеми этими видами, жанрами, формами, словно сдувает их с ладони… Так легко, так мудро, так язвительно, на вдохе. Так свободно.
И никто не видит, какой сердечный жар сжигает ее изнутри, какие кровавые раны открываются в душе, и в каком жертвенном пламени рифмы они сгорают, обугливаются. Елизавета Васильева (мифическая Черубина) писала о Меркурьевой и ее стихах и поэмах: «Стихи Кассандры: они меня пленили, совсем пленили, особенно русские: «Моя любовь не девочка» … и о Финисте. В ней есть то, чего так хотела я, и чего нет и не будет: подлинно русское, от Китежа, от раскольничьей Волги. Мне так радостно, что есть Кассандра…» (1927) …>
Вера Александровна никому и никогда не приоткрывала тайн своей личной жизни, но, по некоторым недомолвкам и оговоркам можно понять, что ее, по настоящему, любимый человек, встреченный в кругу Вячеслава Иванова или даже еще во Владикавказе, исчез навсегда из ее жизни в вихре семнадцатого года и больше она никогда не встретилась с ним, отпустив, по воле волн, свое чувство: в Константинополь, Галлиополи, в Париж… Туда, где были сотни и сотни судеб, жизней, штрихов, осколков прежней России, ушедшей навсегда. России в эмиграции. Может быть, были и письма от него, были редкие весточки, но она безжалостно их уничтожала, предавала огню, превращала в пепел. Поступала так, как поступают жрицы. Кассандры.
А внешне она жила скромно, нищенски. Работала на Московском книжном складе, в продовольственном комитете, в нетопленых комнатах, без печки. Поэтом себя она никаким не считала, стихов не хранила, хотя тому же Е. Архиппову посвятила целый цикл, среди которого были строчки: «она притворилась поэтом». Так и написано.
Притворилась. Жестко. Опаляюще. Грешно. Непростительно для Творца. Но…Уничижение, умаление себя и своего Дара ниже всего -обычное, привычное для Меркурьевой состояние. Она собирает стихотворения 1915 -17 годов в сборник — рукопись, но едва не сжигает его. Температура в комнатке, где она ютится, не выше шести — восьми градусов. На Сухаревке она продает вещи, чтобы как — то прокормиться… До стихов ли тут? До жизни ли?
В 1920 году Меркурьева уезжает с санитарным поездом на Кавказ, в Кисловодск, увозя на юг тяжелобольного, овдовевшего Вячеслава Иванова и его детей и своего молодого воспитанника — друга, поэта Александра Кочеткова, которому многое подарила, дала, отдала — оторвала от своего мирочувствования, души, строфы, лица… Тела.
Не могу и не решусь писать об этом, но многие современники вспоминали, с каким благоговением относился Кочетков к Вере Александровне, смотря на нее, как на высшее существо, готовый целовать ее исхудавшие пальцы рук, носить за нею ее ветхое пальто… Вячеслав Иванов, чуть, оправившийся от голодной- московской жизни, с детьми уезжает в Баку, преподавать, учить, а оттуда и дальше — вРим. Далекий непостижимо для нее. Как Небеса. Первое время она еще пишет ему, и он отвечает,
«Знайте (вопреки всему, что Вы думали и думаете обо мне), что дружба с Вами одна из значительнейших и мучительнейших страниц моей жизни. Мысль о Вас меня почти не покидает. Как бы желал я быть с Вами!» (30 ноября 1921). «Дорогая Вера Александровна, я почти не сомневаюсь, что Вы слышите меня на расстоянии (так упорно и томительно я думаю о Вас), — и тогда Вы поймете, о чем писать не умею. <…> Если бы Вы знали, как Вы мне дороги, как, быть может, нужны! <…> Хотелось бы молча — плакать, что ли, — вместе с Вами, подле Вас…» Подпись: «Являвшийся (в зеркалах), не сущий, себя забывший. Вас помнящий — «Вяч. Иванов»» (26 декабря 1922). Но письма становятся всё реже.
Потом наступает затишье. И эпоха «После Вячеслава». В которой она — не печатается. Но собирает свои стихи в еще один рукописный сборник: «Дикий колос». Потоньше. Для нее он значителен. Памятью о пережитом… Она много болела. Не очень вписалась в круг поэтов, молодежи Владикавказа, куда вернулась. Жила у сестры, Марии Александровны, а после ее смерти, в 1931 году, почувствовала себя совсем бесприютной и ненужной.
Александр Кочетков, перебравшийся в Москву, ставший неплохим переводчиком, настойчиво звал ее туда. Она с трудом решилась уехать. Это было в 1932 году.
В Москве было неуютно для нее, голодно, холодно. Ее пробные переводы из Шелли понравились академику. М. И. Розанову и Г. Г. Шпету, но не понравились издательству. «Ложное положение человека без места в жизни, инвалида без пенсии, иждивенца без семьи» (К. Архипповой, 21 января 1933); «всё чужое и я здесь всем чужая» (ей же, 10 августа 1933); «здесь нужны: привычка смолоду, сила, а еще больше верткость. А я могу только ждать» (Е. Архиппову, 4 января 1934); сердечные приступы, легочные обострения, вся надежда на то, чтобы достать слуховой аппарат и давать уроки — в Москве ли, во Владикавказе ли. Стихи иссякают». Это — отрывки из ее личной переписки. Отчаяние, усталость — основной в них лейтмотив, увы!
Осенью тридцать третьего года, стараниями и хлопотами А. Кочеткова, М. Розанова, Г. Чулкова, В. Вересаева, Б. Пильняка и О. Мандельштама Веру Александровну принимают в московский городской комитет писателей. С помощью Осипа Эмильевича она получает первый заказ на переводы лирики туркменских поэтов. Позже — заказ на переводы Байрона и Шелли. Она переводила одна, без редакторов, консультантов, помощников. С одним лишь словарем. Кропотливо, тщательно. Книги вышли, но были плохо встречены критикой. И расходились плохо.
Заявка на перевод стихов Р. Браунинга принята не была совсем. Зарабатывать приходилось мелочами. Кое-как она получает комнатку в Москве, надеется издать сборник, хлопочет. И переводит, переводит… Слабеет здоровьем, о ней трогательно беспокоится чета Кочетковых (Александр Сергеевич женился). На пороге неведомого сорок первого Вера Александровна пишет стихотворение:
«Сказаны все слова»
Сказаны все слова,
И все позабылись.
Я вот — едва жива,
Вы — отдалились.
Что же? не все ли равно,
Что изувечено,
Если не два, но одно
Ныне и вечно?
И еще одно, загадочное. О себе, быть может? О своей сути…
«С нежностью нагнусь я над мешком»
С нежностью нагнусь я над мешком —
простеньким, пустым, бумажным.
Был он полон золотым зерном,
на простые деньги не продажным…
Редкому — на золото цена.
Редкая моя находка —
россыпь, да не денег, не зерна —
Сердца — золотого самородка.
И храню я бережно пустой
сверточек бумажный —
память о привязанности той —
и не покупной, и не продажной.
Все и дело то в том, что она ценила только неподкупное и непродажное. И сама была такой. Гордой. Всей сутью. Своею. Статью. Корнею Чуковскому в Ташкенте, из нищеты и небытия своего она напишет последнее письмо. Отчаянное, резкое: «…если Вы не увидели моей катастрофы, значит, Вам дела нет до меня. А почему ему быть-то? <…> Никогда никого не молила, Вас умоляю и верю, дойдет до Вас мольба…». Письмо помечено 30 января 1943: жить ей оставалось меньше месяца.
В Ташкенте были последние встречи Меркурьевой с Анной Ахматовой. «Приходит иногда к нам, внося с собою, нет — собою «ветр с цветущих берегов», читала стихи новые, до меня долетавшие чудесными звуками (Е. Шервинской, 1 марта 1942). «Была недолго, как всегда, ушла, накинув на голову черное кружево. Оставила, как всегда, черту невероятного, неправдоподобного — единственно реального. Моя ташкентская мука оправдана ею. А жить трудно, не жить легче. <…> от кровати до стола еле додвигаюсь. <…> - с горечью писала Вера Александровна доброй приятельнице Е. Шервинской.
Вообще, последняя глава книги о Вере Меркурьевой — лучше Вам ее не писать: сварливая, поедом едящая всех Яга, сгорбленная, вся в морщинах, уродливая калека — и злая» (Е. Архиппову, 4−5 апреля 1942). Это не рисовка:
Е. Юрченко, ее младшая подруга еще по Владикавказу, эвакуированная со своим институтом в тот же Ташкент, пишет тому же Архиппову: «Последние полгода она бродила по всему двору в поисках папирос, кофе и прочих мелочей прежнего бытия., так как никогда не хотела считаться с тем, что есть, чего нет и что может быть. А между тем Вы отлично знаете, что Кочи* (чета Кочетковых) никогда ей ни в чем не отказывали. <…> Последнее время В. А. очень досадовала на отсутствие света. ведь мы жили целый месяц при фитильках <…> И в таких случаях она всегда обвиняла нас всех в этом и сердилась на всех. <…> …невероятно ссорилась с А. С. и за последнее время совсем постарела <…> может, и лучше, что она теперь успокоилась». Успокоилась Вера Александровна Меркурьева 20 февраля 1943, Подруга пишет об этом два дня спустя:
«У нее было воспаление легких, и за 2 дня до смерти она потеряла сознание. Звала Машу, сестру, но называла ее Маня». Здесь, в Ташкенте, за 15 лет до того умерла в ссылке Е. Васильева — Черубина де Габриак — которой так нравились стихи Меркурьевой. «21-го ее похоронили на одном кладбище с Черубиной и, по-моему, недалеко от Черубины, тоже над городом. Там чудесный вид на горы, целую цепь гор. Был ясный солнечный день, и горы были, как на ладони».
Ни могила Черубины, ни могила Веры Меркурьевой не сохранились. Как не сохранились почти и ее стихи.
Следы ее жизни. Они затеряны навсегда. Затерты, развеяны, как пепел. Даже в вездесущей сети интернета стихи Меркурьевой — их немного — одни и те же, и они дают неполное представление о ее ярчайшем даровании, силе ее поэтического слова и жаре ее сердца. Михаил Леонович Гаспаров очень точно сказал о ней «Насмешливая и нежная тень с дивным даром песен». А я нелепо пытаюсь тень — воскресить… Упорно пытаюсь. Надо ли?
Петру Дубенко, коллеге по МСП «Новый Современник» я как-то задала вопрос о Боткинском кладбище Ташкента. На нем, как знала из книг, были почти рядом похоронены две загадочные поэтессы Серебряного века — Елизавета Дмитриева (Черубина де Габриак) и Вера Меркурьева.
Но кладбища — не сохранилось… На его месте — чайхана, террасы с шашлычными мангалами… Поэтесса, которой не было. По воспоминаниям современников, ее голос был необычен, как из сказки: медленный, певучий, врастяжку… И сама она обросла легендами так, что непонятно: была ли она, жила ли? Еще одна из породы, стаи- сиринов, вещих птиц, с мимолетной тенью от крыла…
И как писать о ней? Какими словами? Ищу штрихи. А ключ дает письмо М. И Цветаевой Вере Меркурьевой, точнее, из него строфа, строчка: Ваши стихи не помню наизусть. Но помню главное в них — интонацию". Вот это, главное — интонацию жизни Веры Меркурьевой я и попытаюсь уловить. Прописать. Хотя бы штрихам. Сделать явственным еле слышное звучание ее. Вышить канву. Так, чтобы можно было ощупать, ощутить, осязать. Написать портрет, пусть и воображаемый только!
***
Итак. Начало. Истоки. Странная семья. Шестеро детей, мать — дочь крестьянки и солдата, отец — землемер, член Межевой Судебной палаты. Родители разошлись еще в раннем детстве Веры, которое, кстати, она провела тоже на юге — в Тифлисе. Строгий быт, замкнутая, властная, очень верующая мать: женщина в черном тафтяном платье и чепце. Верочка, слабая и болезненная с детства, была отнюдь не избалована вниманием братьев и сестер. Сама по себе — играла, занимала себя, в себя вслушивалась.
Обладающая с младенчества слабым слухом, она, до ошеломления, страстно любит музыку, читает с четырех лет, сама выучив «склады», почти украдкой, по ночам, вечерами…
Тихоня Вера очень привязана к сестре Ниночке и к матери, говорящей на прекрасном русском языке, сочетающем дивные библейские метафоры и образы, и сочность, и плавность народной речи.
Дети любили по вечерам слушать ее рассказы.
Но рассказывала Мелания Васильевна что — то весьма редко. Хлопоты по хозяйству, большое и не очень удачливое семейство не располагали к праздности и болтовне.
Едва выучившись читать, по ее собственному признанию, Верочка Меркурьева ушла тотчас в книги, к шести годам прочла всего Пушкина и Лермонтова, а в девять лет написала первое стихотворение. Она вспоминала в своей «Автобиографии»: «Тогда,
Он ответил милым письмом с советами, указаниями и благословениями. В 1889 году поступила во Владикавказскую Ольгинскую женскую гимназию, где и кончила курс (7 классов) в 1895 году».
Михаил Гаспаров, пристально и восхищенно изучавший творчество и жизнь Веры Александровны Меркурьевой, писал о ней:
«В гимназии она очень сильно сдружилась с семьей доктора Я. Рабиновича, «поразительно похожего на Фета», жившей через дом; дочь его, Евгения Яковлевна, стала ее подругой на всю жизнь.
Дружеские воспоминания гласят: «В.А. была нервным, слабым ребенком с сильно ослабленным слухом. Прекрасные черные глаза, живые, выразительные, черные вьющиеся волосы, большая худоба, постоянно сменяющееся выражение лица, что-то напоминающее итальянку в наружности. Она умела быть заразительно веселой, насмешливой, обаятельно общительной. Но часто тосковала, впадала в уныние…» Нервная болезнь не позволила ей преподавать в гимназии как Женечке Рабинович, но Вера в 1897 она получила диплом домашней учительницы, этим стала прирабатывать»…
Сохранились ее первые тетради со стихами, названия творений непритязательно — классические: «Другу», «Голубые глаза», «Поэт». Верочка, кстати сказать, постоянно и пылко влюблялась в кого — нибудь: в книгу, цветок, гимназическую светскую подругу, в актера местного театра, в преподавателя латинского языка… Ее первой = и безответной, серьезной, настоящей любовью был брат Жени Рабинович, Яшенька, рано умерший от туберкулеза, за границей, в Швейцарии. Школа безответной любви очень жестка всегда, надо признаться честно, и Меркурьева не избежала ее беспощадности. Все чаще мысленно она искусственно пытается усмирить себя в стихотворениях мерными и занудными мотивами судьбы, рока, божией воли, но это редко ей удается, хотя философскую лирику она «вкраплениями печатает в"Вестнике теософии», местной газете"Терек", наряду с заметками о положении крестьян, нищете, голоде…
Но природное обаяние, страстность, жизнелюбие берут свое иона продолжает кого-то смешить, дразнить, веселить, задорно хохотать, объявлять гением Игоря Северянина и опровергать авторитеты: Анненского, Блока… Она все быстро впитывала, ее строфа была легка и музыкальна, в 1918 году, она, по воспоминаниям близкого друга Архиппова, напишет цикл из десяти или более стихотворений тонких и серьезных" стилизаций"в духе Блока, Ахматовой, Вячеслава Иванова, В. Брюсова. Но ничего из этих стихотворных строк до нас не дошло. Не сохранилось. Только отголоски в далеких теперь, малоизвестных мемуарах. Отголоски восхищенного изумления.
В 1916 году семью Меркурьевых настигло горе. Умерла мать и семейное гнездо распалось, все птенцы разлетелись, кто куда. Верочка из Владикавказа подалась в Москву.. Там ее поймало в свои сети обострение сердечной болезни, одиночество и любовная горечь — она безответно влюбилась в законодателя литературной моды Вячеслава Иванова — таинственного властителя дум, сердцеведа и сердцееда, легендарного владельца салона «Башня», где блистали Ахматова, Гумилев, Кузьмин.
Башни, конечно в Москве не было, был Зубовский бульвар, «Зубовская страстнАя пустынь» для Меркурьевой. Иванову она послала, по совету подруги, тетрадь своих стихов. Мэтр написал ей, пригласил посетить один из вечеров в квартире на Зубовском бульваре, где вскоре представил ее как замечательно тонкого лирика, погруженного в свой мир".
В те годы она напишет:
Мои причуды и прикрасы,
Энигм и рифм моих кудель,
Моей улыбки и гримасы
Очередная канитель.
Если мы плачем кровавыми слезами,
Бросив — незрячим ли? — под ноги любовь —
Боль нашу спрячем гранеными стихами,
Ими означим пролитую кровь.
Зримые зорче «колеблемые трости»,
Нашепта, порчи, суха беда лиха,
Пыточной корчей раздавленные кости —
Там, в узорочье росного стиха.
Сердце ли радо весенним светозвонам,
Райского сада ли ветвью зацветем,
Если не надо для счастья ничего нам —
Струнного лада ливнем изойдем.
Что ж это, что же — такое дорогое,
Счастья дороже, страдания больней,
Совести строже, приманнее покоя,
Милости Божией — Смерти — сильней?
Скорби ли лава, блаженства ли то море,
Страсти ль отрава, то бездна ли греха —
Верно и право немотствуют в затворе,
Слуги устава — подвигом стиха.
6.I.1918 («Канитель»)
Он будто бы не замечал подвига ее стиха, язвительно посмеивался над ее робостью, над тем, как внимала ему, исполняла истово все его поручения, сопровождала в небольших путешествиях. Не стал ее любовником, сделал ее Любящей. Ее тетради заполняли стихи — страстные, полные райского огня, жаждущие истово воплощения в сердце и памяти, звучные, иносказательные, метафорически музыкальные, глубокие, певучие, песенные, как сказы из детства. Сказы матери.
Шесть дней прошло моей недели,
И день седьмой.
Кто здесь, со мною, на постели —
Немой, не мой?
Не видно глаз, не слышно речи,
Нигде, ничуть —
Но холодом сжимает плечи
И страхом грудь.
И никого, и ничего нет
Внутри кольца —
Но поцелуй бесстрастный гонит
Кровь от лица.
А, Темный Рыцарь, многих вышиб
Ты из седла —
Но твоего копья не выше б
Моя стрела!
Пойду сама, твоей навстречу —
Петле-тесьме,
И вечной памятью отвечу
Я вечной тьме.
Но темная яснее риза,
Виднее круг:
Чему мой гнев, кому мой вызов?
Со мною друг.
Ведь только с ним в пределах мира
Я не одна.
Какая царственней порфира,
Чем пелена?
И я зову: иди же зыбку
Мою качать,
И дать устам моим улыбку —
Твою печать.
15.XII.1917
Но мудрец — эстет искусно скрывал от влюбленной в него поэтессы свое истинное отношение к ней. Об этом свидетельствуют архивные разыскания М. Л. Гаспарова. Вот что он пишет в статье о Вере Меркурьевой:
«В архиве Иванова сохранилось письмо Меркурьевой с его пометами на полях 19 декабря 1917. «…имеют ли мои стихотворения, кроме условно эстетической, какую-либо ценность общего характера — по содержанию? есть ли в них что-нибудь, кроме размышлений одного бессмертного английского школьника на тему: «мир велик, а я мал»?" Помета: «Однако с прибавлением: «но я — мир»». — «Не верю я себе, и правильно: знаю же я себя». Помета: «Верить нужно не себе, а тому, что знаешь в себе». — «Очень способна всё бросить опять, и свет замерцавший — поэзию, «и уйти поруганной и нищей и рабой последнего раба». И отчего это Волошин не посмел или не захотел сказать: «в Сатане юродивая, ‘Русь'"?» Помета: «От Аримана ближе к Христу, чем от Люцифера: это — русское чувство».
На Иванова новая гостья произвела неожиданно сильное впечатление. Меркурьева становится постоянной посетительницей его дома зимой 1917/18, в октябре — ноябре 1918 месяц живет у него и Веры Константиновны, пишет полу грустные-полушутливые стихи Александре Чеботаревской, подруге дома, и М. М. Замятниной, его домоправительнице. Он надписывает ей книги: «"Психея, пой!» Дорогой В. А. М. с требованием песен. <…> Рождественские дни. 1917 г.», «Вере Александровне Меркурьевой с радостным чувством совершенной уверенности в ее большом поэтическом даровании. <…> 25/111. 1918 г.», «Дорогой Вере Александровне Меркурьевой, — «…любимой Аполлоном, живущей в плену, в чужой земле и чьим не верят снов и песен звонам, которая возьмет свой первый приз». <…> 17/30 сент. 1918 г.» (цитата — из стихов Меркурьевой «Рождение кометы»), «Моей дорогой подруге Вере Александровне Меркурьевой, поэтессе, которою горжусь, — собеседнице, постоянно остерегающейся быть обманутой, но сознательно мною не обманываемой, — памятуя завет: «Любите ненавидящих вас» <…>. 1 мая 1920 г.». В копии, сделанной Е. Архиповым, «Вере Меркурьевой» посвящено стихотворение Иванова «Неотлучная» («Ты с нами, незримая, тут…»), написанное в августе 1919 и при жизни не печатавшееся;. Он пытался остановить страстный поток признаний, но потом махнул рукой. Это как-то не пресно интриговало, было интересным, окрашивало однообразие дней. Он улыбался, она «притворялась набожной », и все что-то черкала в блокноте…
А, впрочем, по Москве, по России уже вовсю катился октябрьский вихрь, мятежный, неожиданный, все и вся сметающий. В нем как-то вдруг всем стало не до любви.
В своей «Автобиографии» Вера Меркурьева отметит несколько значимых эпизодов, среди них вступление в Московский Союз Писателей. Рекомендацию ей дал Вячеслав Иванов., написав издателю журнала"Зерна», учредившему Союз: «Я вижу во всем, что она мне сообщает, дарование необыкновенное, самобытность и силу чрезвычайные…» (21 февраля 1918).С легкой руки «неохотного возлюбленного» Иванова, она знакомится с кругом философов Москвы: Н. Бердяевым, Л. Шестовым, с поэтами М. Цветаевой, О. Мандельштамом. Беседы за полночь, до рассвета. Тетради вновь полнятся стихами.
Любая форма стиха подвластна ей: редчайший сонет, с изысканными рифмами, эпиграмма, послание. («На смерть И. Эренбурга, если бы он умер») Раешный стих, стих — плач, с фольклорными мотивами, религиозный стих — акафист — канон… Она словно играет всеми этими видами, жанрами, формами, словно сдувает их с ладони… Так легко, так мудро, так язвительно, на вдохе. Так свободно.
И никто не видит, какой сердечный жар сжигает ее изнутри, какие кровавые раны открываются в душе, и в каком жертвенном пламени рифмы они сгорают, обугливаются. Елизавета Васильева (мифическая Черубина) писала о Меркурьевой и ее стихах и поэмах: «Стихи Кассандры: они меня пленили, совсем пленили, особенно русские: «Моя любовь не девочка» … и о Финисте. В ней есть то, чего так хотела я, и чего нет и не будет: подлинно русское, от Китежа, от раскольничьей Волги. Мне так радостно, что есть Кассандра…» (1927) …>
Вера Александровна никому и никогда не приоткрывала тайн своей личной жизни, но, по некоторым недомолвкам и оговоркам можно понять, что ее, по настоящему, любимый человек, встреченный в кругу Вячеслава Иванова или даже еще во Владикавказе, исчез навсегда из ее жизни в вихре семнадцатого года и больше она никогда не встретилась с ним, отпустив, по воле волн, свое чувство: в Константинополь, Галлиополи, в Париж… Туда, где были сотни и сотни судеб, жизней, штрихов, осколков прежней России, ушедшей навсегда. России в эмиграции. Может быть, были и письма от него, были редкие весточки, но она безжалостно их уничтожала, предавала огню, превращала в пепел. Поступала так, как поступают жрицы. Кассандры.
А внешне она жила скромно, нищенски. Работала на Московском книжном складе, в продовольственном комитете, в нетопленых комнатах, без печки. Поэтом себя она никаким не считала, стихов не хранила, хотя тому же Е. Архиппову посвятила целый цикл, среди которого были строчки: «она притворилась поэтом». Так и написано.
Притворилась. Жестко. Опаляюще. Грешно. Непростительно для Творца. Но…Уничижение, умаление себя и своего Дара ниже всего -обычное, привычное для Меркурьевой состояние. Она собирает стихотворения 1915 -17 годов в сборник — рукопись, но едва не сжигает его. Температура в комнатке, где она ютится, не выше шести — восьми градусов. На Сухаревке она продает вещи, чтобы как — то прокормиться… До стихов ли тут? До жизни ли?
В 1920 году Меркурьева уезжает с санитарным поездом на Кавказ, в Кисловодск, увозя на юг тяжелобольного, овдовевшего Вячеслава Иванова и его детей и своего молодого воспитанника — друга, поэта Александра Кочеткова, которому многое подарила, дала, отдала — оторвала от своего мирочувствования, души, строфы, лица… Тела.
Не могу и не решусь писать об этом, но многие современники вспоминали, с каким благоговением относился Кочетков к Вере Александровне, смотря на нее, как на высшее существо, готовый целовать ее исхудавшие пальцы рук, носить за нею ее ветхое пальто… Вячеслав Иванов, чуть, оправившийся от голодной- московской жизни, с детьми уезжает в Баку, преподавать, учить, а оттуда и дальше — вРим. Далекий непостижимо для нее. Как Небеса. Первое время она еще пишет ему, и он отвечает,
«Знайте (вопреки всему, что Вы думали и думаете обо мне), что дружба с Вами одна из значительнейших и мучительнейших страниц моей жизни. Мысль о Вас меня почти не покидает. Как бы желал я быть с Вами!» (30 ноября 1921). «Дорогая Вера Александровна, я почти не сомневаюсь, что Вы слышите меня на расстоянии (так упорно и томительно я думаю о Вас), — и тогда Вы поймете, о чем писать не умею. <…> Если бы Вы знали, как Вы мне дороги, как, быть может, нужны! <…> Хотелось бы молча — плакать, что ли, — вместе с Вами, подле Вас…» Подпись: «Являвшийся (в зеркалах), не сущий, себя забывший. Вас помнящий — «Вяч. Иванов»» (26 декабря 1922). Но письма становятся всё реже.
Потом наступает затишье. И эпоха «После Вячеслава». В которой она — не печатается. Но собирает свои стихи в еще один рукописный сборник: «Дикий колос». Потоньше. Для нее он значителен. Памятью о пережитом… Она много болела. Не очень вписалась в круг поэтов, молодежи Владикавказа, куда вернулась. Жила у сестры, Марии Александровны, а после ее смерти, в 1931 году, почувствовала себя совсем бесприютной и ненужной.
Александр Кочетков, перебравшийся в Москву, ставший неплохим переводчиком, настойчиво звал ее туда. Она с трудом решилась уехать. Это было в 1932 году.
В Москве было неуютно для нее, голодно, холодно. Ее пробные переводы из Шелли понравились академику. М. И. Розанову и Г. Г. Шпету, но не понравились издательству. «Ложное положение человека без места в жизни, инвалида без пенсии, иждивенца без семьи» (К. Архипповой, 21 января 1933); «всё чужое и я здесь всем чужая» (ей же, 10 августа 1933); «здесь нужны: привычка смолоду, сила, а еще больше верткость. А я могу только ждать» (Е. Архиппову, 4 января 1934); сердечные приступы, легочные обострения, вся надежда на то, чтобы достать слуховой аппарат и давать уроки — в Москве ли, во Владикавказе ли. Стихи иссякают». Это — отрывки из ее личной переписки. Отчаяние, усталость — основной в них лейтмотив, увы!
Осенью тридцать третьего года, стараниями и хлопотами А. Кочеткова, М. Розанова, Г. Чулкова, В. Вересаева, Б. Пильняка и О. Мандельштама Веру Александровну принимают в московский городской комитет писателей. С помощью Осипа Эмильевича она получает первый заказ на переводы лирики туркменских поэтов. Позже — заказ на переводы Байрона и Шелли. Она переводила одна, без редакторов, консультантов, помощников. С одним лишь словарем. Кропотливо, тщательно. Книги вышли, но были плохо встречены критикой. И расходились плохо.
Заявка на перевод стихов Р. Браунинга принята не была совсем. Зарабатывать приходилось мелочами. Кое-как она получает комнатку в Москве, надеется издать сборник, хлопочет. И переводит, переводит… Слабеет здоровьем, о ней трогательно беспокоится чета Кочетковых (Александр Сергеевич женился). На пороге неведомого сорок первого Вера Александровна пишет стихотворение:
«Сказаны все слова»
Сказаны все слова,
И все позабылись.
Я вот — едва жива,
Вы — отдалились.
Что же? не все ли равно,
Что изувечено,
Если не два, но одно
Ныне и вечно?
И еще одно, загадочное. О себе, быть может? О своей сути…
«С нежностью нагнусь я над мешком»
С нежностью нагнусь я над мешком —
простеньким, пустым, бумажным.
Был он полон золотым зерном,
на простые деньги не продажным…
Редкому — на золото цена.
Редкая моя находка —
россыпь, да не денег, не зерна —
Сердца — золотого самородка.
И храню я бережно пустой
сверточек бумажный —
память о привязанности той —
и не покупной, и не продажной.
Все и дело то в том, что она ценила только неподкупное и непродажное. И сама была такой. Гордой. Всей сутью. Своею. Статью. Корнею Чуковскому в Ташкенте, из нищеты и небытия своего она напишет последнее письмо. Отчаянное, резкое: «…если Вы не увидели моей катастрофы, значит, Вам дела нет до меня. А почему ему быть-то? <…> Никогда никого не молила, Вас умоляю и верю, дойдет до Вас мольба…». Письмо помечено 30 января 1943: жить ей оставалось меньше месяца.
В Ташкенте были последние встречи Меркурьевой с Анной Ахматовой. «Приходит иногда к нам, внося с собою, нет — собою «ветр с цветущих берегов», читала стихи новые, до меня долетавшие чудесными звуками (Е. Шервинской, 1 марта 1942). «Была недолго, как всегда, ушла, накинув на голову черное кружево. Оставила, как всегда, черту невероятного, неправдоподобного — единственно реального. Моя ташкентская мука оправдана ею. А жить трудно, не жить легче. <…> от кровати до стола еле додвигаюсь. <…> - с горечью писала Вера Александровна доброй приятельнице Е. Шервинской.
Вообще, последняя глава книги о Вере Меркурьевой — лучше Вам ее не писать: сварливая, поедом едящая всех Яга, сгорбленная, вся в морщинах, уродливая калека — и злая» (Е. Архиппову, 4−5 апреля 1942). Это не рисовка:
Е. Юрченко, ее младшая подруга еще по Владикавказу, эвакуированная со своим институтом в тот же Ташкент, пишет тому же Архиппову: «Последние полгода она бродила по всему двору в поисках папирос, кофе и прочих мелочей прежнего бытия., так как никогда не хотела считаться с тем, что есть, чего нет и что может быть. А между тем Вы отлично знаете, что Кочи* (чета Кочетковых) никогда ей ни в чем не отказывали. <…> Последнее время В. А. очень досадовала на отсутствие света. ведь мы жили целый месяц при фитильках <…> И в таких случаях она всегда обвиняла нас всех в этом и сердилась на всех. <…> …невероятно ссорилась с А. С. и за последнее время совсем постарела <…> может, и лучше, что она теперь успокоилась». Успокоилась Вера Александровна Меркурьева 20 февраля 1943, Подруга пишет об этом два дня спустя:
«У нее было воспаление легких, и за 2 дня до смерти она потеряла сознание. Звала Машу, сестру, но называла ее Маня». Здесь, в Ташкенте, за 15 лет до того умерла в ссылке Е. Васильева — Черубина де Габриак — которой так нравились стихи Меркурьевой. «21-го ее похоронили на одном кладбище с Черубиной и, по-моему, недалеко от Черубины, тоже над городом. Там чудесный вид на горы, целую цепь гор. Был ясный солнечный день, и горы были, как на ладони».
Ни могила Черубины, ни могила Веры Меркурьевой не сохранились. Как не сохранились почти и ее стихи.
Следы ее жизни. Они затеряны навсегда. Затерты, развеяны, как пепел. Даже в вездесущей сети интернета стихи Меркурьевой — их немного — одни и те же, и они дают неполное представление о ее ярчайшем даровании, силе ее поэтического слова и жаре ее сердца. Михаил Леонович Гаспаров очень точно сказал о ней «Насмешливая и нежная тень с дивным даром песен». А я нелепо пытаюсь тень — воскресить… Упорно пытаюсь. Надо ли?
____________________________
Авторский текст — Лана Астрикова.
военное время- это касается только Цветаевой, конечно
Нет, это всех касается.. Мы же не знаем точно, когда захоронение пострадало. Я обратилась к Нешумовой Т. Б. , она занимается Дмитриевой, Серебряным веком, м.б. что то проясню...
не поняла- а где мой комментарий? Злобный Минусовщик еще и жалобщик что-ли?
Повторюсь- пост мне понравился. Я написала, что в военное время могилы часто не сохранялись- напр, Цветаевой. А также написала про Мандельштама и Гумилева, которые лежат в братских.
На "узбеков", не стоит внимания обращать, да и кладбищ полно исчезнувших
Да, у нас например, тоже два старинных, на одном сквер, другое полузаброшено... Спасибо огромное за отзыв вам...
Спасибо, поэтесса интересная, с тонким вкусом. Порой несколько более изысканным, чем необходимо. Вполне себе в "Серебряном веке". Упрек один - длинноватый текст. На сайте это плохо читается. На мой взгляд лучше было разбить на части.
Спасибо огромное за прочтение, это был текст для сборника... книги..
КуЗМин
спасибо, есть двоякое написание. Ваше вернее. Когда мы учились, писали иначе...
Двоякого написания для Михаила Алексеевича Кузмина нет.
Есть люди, чьи фамилии пишутся как КузЬмин, с мягким знаком - но это другие люди.
Двоякое написание для Михаила Алексеевича Кузмина всё же было:
Кузмин
и
КузминѢ
)))
Спасибо...:)))))))))0 Верно...:)))))))))
:)))
Спасибо Вам... За интерес...