Валерия Сергеевна Тюльпанова - Срезневская. «Птица, бывшая всегда.»

Опубликовано: 08 июня 2018 в 11:40
Источники: Источники: Анна Ахматова. Собрание сочинений в двух томах. Москва. Изд- во «Правда». 1989 год. Э. Фальштейн. Анна Ахматова. Биография. Москва. Издательство «Эскмо». 2015 г.
Распечатать Сохранить в PDF

Валерия, Валечка, ее птица, сидела на кровати с распущенными волосами. Взгляд не был блуждающим бессмысленным, как это обычно принято описывать, придумывать. Живой, печальный, горящий, молящий о чем-то взгляд…

Она не помнила, как вошла, точнее, вбежала в комнату… Сбросила кому то на руки шубу. Или она упала на пол? Не помнила? Как помнить? Зачем?! К чему?! Сейчас?

- Аня, Анечка, а я — не кусаюсь! — вдруг медленно, тихо прошептала Валя, протягивая к ней тонкую руку. — Я совсем не кусаюсь. Смотри! — Подруга нервно клацнула зубами, и тут она увидела, как дрожат ее плечи… А потом…

…Валя вырывалась, металась по комнате, отказывалась одеться, выйти, грызла ногти, кричала, стонала, почти что — выла.

Нет, об этом она стихов не напишет. Зачем? Никогда.

Марина спросила ее, уткнувшись ей в колени лицом, тогда, в квартире Николая Ивановича, услышав шепотные стихи о «ненужном довеске — городе», зачем же она начала эту дерзкую арлекинаду поэмы, мало кому понятную? Зачем? Да вот просто затем, чтобы рассказать о них всех.

О Вале Срезневской, например… О всех, кто «тенями на петербургском льду»… А у Валечки, Валерии было несколько теней… Это она поняла позже, когда до них, теней, уже было не дотянуться. Ах, да… Ну, вот и надо о ней так и писать. Тенями, мазками. Штрихами. Нервно. Просто.

Тень первая.

…Играют две девочки в саду, около забора, где заросли лопуха и крапивы. Смотрят, по очереди, в щель, выходящую на соседний двор. Кухарка с самоваром, в шуршащей, крахмальной юбке, с белым полотенцем через плечо, бегает проворно, маленькие сапожки с гладкими пуговицами по бокам вздымают крохотные вихри пыли вокруг. Дворник, уронивший поленья на крыльцо. Валечка смеется в кулачок. Фыркает и Аня, захлопывая аккуратно французскую «Азбуку». Еще немного, и они с гувернанткой пойдут из унылого переулка гулять под ивы у прудов, в том парке, где можно встретить человека в мундире с золотыми эполетами и даму в белой шляпе с пером, которое закрывает ей пол — лица и отбрасывает большую тень…

Великий князь. Александр Михайлович с супругой Ксенией. Он может по французски, длинно, врастяжку, спросить о здоровье Аниного папА и надо будет учтиво и коротко ответить, приседая, не сгибая спины и аккуратно сложив пальцы. И надо еще, чтобы локти не торчали. Ах, эти локти! Куда их денешь?! Она любит играть с Анечкой. С ней тихо и свободно — спокойно. Будто летишь и думаешь… Сразу. И видишь все с высоты. И маленьких пони в этом великолепном сыром саду, и пруды, и скамейки, кокетливо изогнувшие спинки, будто по лебяжьи. Они катаются по очереди на пони, но Анечка, милая, быстра и нетерпелива, слезает, бросает поводья, смеется, что-то прячет в кармашке платьица… Брошь, в виде крохотной лиры или ангела с лирой. Гувернантка сказала Ане, что раз она такую нашла, значит, поэтом будет… Поэ — том? А что это такое, поэт? Кто это? Валя хочет спросить, но Аня — не отвечает, пожимает плечами, и снова с интересом углубляется в книгу. Наверное, уже к осени Анечка будет знать все буквы французского. Не то, что она. Она немного ленится. Всегда ленится…

Тень вторая.

Анна Ахматова. Снимок Н. Н. Пунина. 20 - е годы. Коллекция автора.

.С горчащим шоколадом в кармане. С лионским батист — линоном ночной сорочки, с шелковыми бантами, вплетенными в волосы. Аня, Анечка. Ее любимая подруга, так хорошо скользит по толстому зеркалу катка, по краям деревянных бортов припорошенному пухом, пудрой снега… У нее, конечно, тоже получается — скользить, раскинув руки, и даже — делать «ласточку»… Анечка тогда смеется и зовет ее птицей.

«Валя, Валечка, птица моя"[1]… А она про себя зовет ее Хлоей. Особенно, после того, как возле нее появился Дафнис — Коля Гумилев, раскосый и робкий рыцарь, с такими изысканными манерами, что они ошеломляли, и заставляли забывать о его внешности: нескладной, странной…

Яйцеголовый гимназист, с длинными, красивыми руками Неуклюжий, немного «деревянный».

Он чуть было не разбил елочные блестящие шары с витыми вензелями, которые они с Анечкой и Митей, братом, с ним всегда немного скучно, побежали покупать в магазин, поздно, уже после девяти вечера… И встретили нечаянно — или чаянно? — по дороге Колю и Андрея, Анечкиного брата… Ей, Вале, нравился Андрей, но она боялась себе самой в этом признаться: он ведь старше. Он серьезный. Посещает салон директора гимназии, поэтические вечера. А Валя? Что она? Валечка… Андрей чуть насмешливо дразнит ее «мадемуазель Тюльпанова», слегка растягивая последний слог… Отрывая его от ее фамилии. Отбрасывая. Получается смешное толстое «э — ффф», на французский манер.

Аня иногда, фыркая при этом, закрывает ему рот ладошкою, осторожно, нежно, суживает хитринкою светлые, бездонные глаза, словно бы хочет защитить Валю… От чего? От смуты нежной сердечка — птицы, вспыхивающей алым пожаром на щеках и саднящей горло? Но надо ли — защищать? Надо ли?.. Она вовсе не гадает на картах и на блюдцах на Андрея, только тайком, когда поднимается к Анечке наверх, жадно скользит глазами по двери, чтобы запомнить, если она приоткрыта, дверь, все, что внутри. Жест, движение, вещь…

Гимназическая фуражка, книги на столе, полураскрытый ранец с ремешками. Оба, Андрей и Коленька, твердят прохладные строки Анненского, Готье, баллады Водсворта. Коля, правда, еще весь в путешествиях, воображаемых: по Африке, озерам, водопадам, пустыням… Как они называются? Саванны?

Валя передергивает плечами. Фу… Холодно от этого слова, мертвенно. А карты Коленькины всегда — точны. Хоть он и составляет их в своей пылкой голове. Хоть они и волшебны… Мисс Регори[2], непременно, так и знай, будет ее отчитывать, что она пропадает у Ани в неурочные часы… Пока тени, длинные и светлые от окон — квадратов не стали темнеть, густеть и укорачиваться, толстеть и преломляться. Тени, вечные тени. Они сопровождают ее всю жизнь… Ну, так что ж? Она ведь — птица, как Аня говорит. А у птицы всегда тень от крыла. Неизбывно. Неизбежно.

Тень третья.

…Валя. Валерия. Валечка. Как писать о ней? Как? Что? Изысканная барышня со вздернутым носиком, округлым лицом, изящная, как статуэтка, фарфоровая кукла актрисы Судейкиной, с гладкой прической, причудливой шляпкой, не простушка, лишь слегка — кокетка. Она всегда умела понравиться, но совершенно не любила пользоваться этим. Познакомившись с молодым, остроумным доктором Срезневским, подающим большие надежды психиатром, вышла за него, Вячеслава, замуж столь же стремительно, как и любимая ею Анечка — за Колю Гумилева.

Валерия с любовью и тщанием обставляла свой дом, пестовала детей, сына и дочь, посещала премьеры и выставки. Светскую даму из себя не разыгрывала, но была истинно тепло — светской. Как писать о ней? Валерии, Валечке? Она не знала? Не могла долго выбрать верную интонацию. Девушка в красной комнате. Да. Как героиня Шарлотты Бронте в ее знаменитом романе. Сдержанная Валерия, встречала приезжающую к ней в Царское всегда внезапно из Петербурга, из Киева, Аню, спокойно, просто, сердечно. Они уединялись, пили чай, молчали, улыбались друг другу. Аня отставляла чашку, просила лимона, сахару, жалуясь, что ее мутит. Валя, догадываясь о причине, прятала улыбку и нежность в глаза, предлагала позвать Вячеслава, чтобы послушал, рекомендовал хороший родильный дом. Аня тихо качала головой:

«Мы с Коленькой все решили уже: только клиника профессора Отто, самая лучшая. Коля боится за мое сердце, а меня страшит мое горло. Вдруг и малютке передам его? Слабое. Чахотное?»

… Валя брала ее за руку, нащупывала тонкую нитку пульса и спрашивала о чем-нибудь неважном, как ей казалось: новых стихах Верлена, фасоне шляпки или туфель на высоком подъеме в шнурках, не страшно ли Анечке ходить в них, и что ей запомнилось в Италии?

Та пожимала плечами — все, как морок, сон. Венеция — совершенно призрачна, но встает потом, если отплыть подальше, как сказочное чудо из тумана: стенами палаццо, ступеней… Коля в гондоле держал ее за руку. Крепко, ей все казалось, что лодка непременно перевернется, накренится, и она тихо шептала ему на ухо о своих страхах.

Почти и не писала в Венеции, только в записную книжечку, гладкий голубоватый молинеск[3], с белой атласной закладкой. А запомнилась ей глиняная кружка с коричневым, чуть сожженным боком, из которой пила молоко парное во Флоренции. Та по утрам, как розовый фламинго… Теребящий перья. И цветы, цветы. Фиалки, туберозы. Аня всегда любила туберозы, признавала только их… И еще ландыши… А Валю томил гиацинт и романы Гамсуна… Но она не решалась о них сказать, нельзя читать мрачное, ожидая чуда…

ТЕНЬ ЧЕТВЕРТАЯ.

Осенью, как родился Левушка, розы, поздние, опять цвели. Валерия вспомнила, как праздновали они рождение Левы, шумно, светло, пили шампанское в столовой, с крепкой, красивой, вишневой мебелью, стулья тяжелые, с резной спинкой, их потом все не могли сжечь в печи, в ту страшную, блокадную зиму в Питере, который назывался теперь звучно и грозно, как сосулька, ледышка, ударяющаяся оземь, летящая, раскалывающаяся на тысячи брызг, осколков, солнц…

От них, тех, прежних, ничего не осталось, ничего… Они, как тени, сосульки летящие… На стене… После той страшной зимы, блокадной. Но Валерии Сергеевне все казалось странным потом… Она иногда не понимала Аню, но они никогда не ссорились и всегда говорили друг другу «ты». А их жизнь была полностью сожжена. Еще февралем семнадцатого. Они тогда все потеряли, все… Не квартиры, не привычное, нет, а время, обиход, суть. Души, сердца, желание лететь, думать. Ей самой иногда казалось, что и — жить… Пустота, холод, обреченность, вести о смертях и расстрелах близких…

Вот и за дружбу с Коленькой Гумилевым, уже давно сгинувшим в августе 21 — го, могли еще так просто — расстрелять, и за Анины стихи…

Тень Пятая.

Она, милая Аня, «голубка залетная», к ним и — не летела, слово лишнее боялась шепнуть, записку передать. Кивнуть при встрече.

…Валерия Сергеевна не любила вспоминать лагерь, годы заключения. Попала туда прямо из магазинной очереди, сказала кому то о вожде то, чего говорить не следовало, своим прекрасным звучным голосом, говорком певучим. А потом — тьма, провал. Ее, кажется, били, она не могла понять за что, губы синели, саднило в боку… Почки — навсегда отбиты, разум мутится, не светлеет, голова болит, голова болит беспрестанно. Что она делала там, в лагере? Сортировала щепу, варила мыло… Не освободили, отбыла полный срок — восемь лет. Аня посылала посылки, вернее, Оля, дочь, посылала, а Аня на них давала деньги, писала во все инстанции, ничего не помогло. Когда все кончилось, узнать Валечку — птицу было нельзя. Но Аня — узнала. Целовала осторожно, трепетно при встрече. И, кажется, крестила ладонью. Бессмертные ее, красивейшие руки. Валя хотела было их коснуться губами — как причастия, не дала Анечка, и тогда она благодарно шепнула ей, что выжила только благодаря ее посылкам: яблокам в них — редкости дивной и дичайшей для ее сумрачных сокамерниц. Раздавала, шепча строфы из ее стихов. Лица у них светлели, глаза блестели и день миновал… Страшный день. Судный. Тысячи таких дней каторжных — миновали… Под запах яблок…

…Лукницкий Павел писал когда-то о ней, «вдове профессора Срезневского», насмешливо: «дама с кокетливыми и изысканными привычками избалованной особы в старомодной шляпке, причудливой». Что он мог знать, что понимать? Юноша, бледный, тайный воздыхатель, немного фигляр, немного — филер[4]. Насмешник. Он говорил, что честен, что любит Аню, но не смеет…

Она лишь позволяет ему целовать руку, иногда — край локтя, кокетничает, молчит, неистово курит, уходит в себя. И он тогда ее не понимает… А что же он может понять в ее огромной жизни сердца? Мальчик! Там кровавые раны, больше ничего, также как и у нее.

…Слава, ее милый, верный, бесстрашный Слава, в дни холодной блокады отдавал раненным часть своего пайка, сам умер от истощения. А еще, в далекие двадцатые, страшные и странные, защитил Анечку от безумного бешенства Володеньки Шилейко, ревнивого, как Отелло, спокойной рукой врача отведя нож, направленный на нее. Аня вышла Володе, на звонок в дверь, простоволосая, только что — вымыв голову, ведя за руку Оленьку, и не сразу разобрала, что он — страшен в безумии.

Оленька убежала, с визгом, Аня, мертвенно бледная, вцепилась в косяк и что-то говорила, говорила, выставив ладони вперед, тихо почти беззвучно…

Но что же можно говорить безумцу? Что?! Валя, не помня себя, выбежала в коридор с истошным воплем, отвлекла, смутила, и Володя помчался за нею, грозя убить их всех: Славу, Анечку, детей. Но тут в дверях гостиной появился тихо Слава, крепко схватил Володю чуть выше локтя и посмотрел в глаза — пристально, не мигая. Тот сразу как-то обмяк, уменьшился, затих и через полчаса уже спал на красном, в лионском бархате, вишневом диване, сном невинного младенца, а всхлипывающая на кухне Валечка послушно пила из чашки заваренную Анечкой мяту. И спать ей тоже хотелось — нестерпимо. Где же она ее взяла, мяту? Анечка — ведунья… Колдунья ее…

Как же это она написала о ней, Валечке? Надо вспомнить, ведь когда-то она прекрасно все помнила. Анечка ей доверила писать о себе и Коле, больше никому, хотя иногда подсказывала, поправляла, вычеркивала, уточняла, смеялась, вписывала… «Не мудри, птица моя, Валечка! Вместо мудрости — опытность!» — шептала прохладно в ухо, стоя за плечом»

.Запомнить, вдохнуть, замереть, впитать в себя, пусть даже Анечка — насмешлива. Она любит ее легкую насмешливость, как воздушный поток. В нем так легко лететь, в потоке. Все выше, выше… Раскинув руки…

Тень шестая. Эпилог.

…Она сидела на кровати, расстегивая на себе рубашку, перебирая смятое покрывало, странно, остро подтянув колени к груди. «Аня, Анечка, я не кусаюсь, посмотри, вот, совсем не кусаюсь!» И пробормотала, резко откинув голову назад:

Вместо мудрости — опытность, пресное

Неутоляющее питье.

А юность была как молитва воскресная…

Мне ли забыть ее?

Сколько дорог пустынных исхожено

С тем, кто мне не был мил,

Сколько поклонов в церквах положено

За того, кто меня любил…

Стала забывчивей всех забывчивых,

Тихо плывут года.

Губ нецелованных, глаз неулыбчивых

Мне не вернуть никогда…

- Валя, милая, Валечка моя, птица! Пойдем? — Аня ласковая, в темном платье, с черепаховым гребнем в волосах, густых и ровных. Острое лицо, скорбная складка у рта. Горбоносый профиль. Склонилась над нею нежно и повела вглубь коридора, как в Аид. Шагнули через шубу… По ковру и мимо кресла качалки из черного дерева, в котором любил сидеть Славушка, никак не могли сжечь потом в буржуйке, в сосульковые, страшные, ледовые ленинградские ночи, вечера, утра…

Она шла за ней, покорно, послушно. У Ани руки были также теплы и сухи, как у ее нянюшки из царскосельского детства, и странно пахли чайной розой и шалфеем…

… И она шла и шла за нею, и ей все время хотелось расправить руки и взлететь! И увидеть с высоты этого полета: все то, что было прежде. Царское. Павловск, мокрые, пышные ивы вокзал, лопухи и одуванчики у забора, красные бархатные обложки тургеневских романов из магазина Плюшара… Колю Гумилева в выцветшем мундире кавалерии с двумя крестами, в пропахшей дымом и болотом шинели, Славушку в мундире военного медика, с петлистыми вензелями на пуговицах, с перцем ранней седины в густой шевелюре, брата Сереженьку, тихого инженера, никому не сказавшего о своем происхождении и только потому окончившего университет технический, а не затерявшегося гибельно в лагерях или пересыльных тюрьмах; Олечку Судейкину, легкую Психею, быструю, живую, всю, словно бы в искрах звенящих, нежных, светлых, Мишу Зенкевича, светлого, ясного Князева, гусарика, так гибельно, просяще смотревшего на Оленьку — кукольницу, что сердце замирало гусеницей в твердом коконе. Многих, многих хотелось вспомнить. Она откинула голову назад, чуть прикрыла веки, смежила их. Уснуть. Уснуть. Но тут в открытую дверь ворвался ветер. Утренний влажный питерский вольник- ветер. Запахло рыбой, чайками, снегом, горячим шоколадом, свежим кренделем, и мокрой галькой. Она жадно вдохнула. Взлететь. Выше! Еще. Над берегом невским, обрывистым, не гладким… Тем самым, который держат в лапах сфинксы… И тогда все снова повторится и вернется. И — будут живы … Все они. Все. Она знала это теперь совершенно точно. Как непреложную истину… Как и то, что — смерти для них всех и для нее — нет. Она будет всегда. Анечка очень хорошо скажет о ней. Точно:

Почти не может быть, ведь ты была всегда:

В тени блаженных лип,

в блокаде и больнице,

В тюремной камере и там, где злые птицы,

И травы пышные, и страшная вода.

О, как менялось все, но ты была всегда,

И мнится, что души отъяли половину,

Ту, что была тобой, — в ней знала я причину

Чего-то главного. И все забыла вдруг…

Но звонкий голос твой зовет меня оттуда

И просит не грустить и смерти ждать,

как чуда.

Ну что ж! попробую.

9 сентября 1964

Комарово.

Валерия Сергеевна Тюльпанова — Срезневская умерла в 1964 году. Последние десять лет жизни она провела в семье дочери Ольги. Почти никогда не говорила о прежних временах, но легко и свободно цитировала наизусть стихи Ахматовой и Гумилева, что, при весьма расстроенном ее здоровье, казалось почти что — чудом… Она была искренне преданна тем, которых любила…

Светлана (Лана) — Астрикова. Авторский текст. 2017 год. Июль.

Примечания:

[1] Подлинные слова из письма А. Ахматовой В. Срезневской. [2] Гувернантка в семье Тюльпановых. Автор [3] Изысканный блокнот в твердом переплете, с закладкой — ляссе и кармашком для визиток. Автор [4] Здесь — иронически сыщик, наблюдатель. Автор.


Комментарии 2

Чтобы добавить комментарий, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться на сайте
Алла Златомрежева 08.06.2018 | 18:4818:48

А про что это, в первых абзацах поста? - <молящий взгляд, нервно клацнула зубами, вырывалась, металась по комнате, отказывалась одеться, выйти, грызла ногти, кричала, стонала, почти что — выла... >

Насилие? Наркотики? или она уже в молодости была психической?

Лана Астрикова 09.06.2018 | 06:2506:25

Никакого насилия.. Валерия Сергеевна с юности страдала нервным расстройством, но как ни странно смогла выдержать тюремный срок и лагерные работы... Спасибо за прочтение.